Шрифт:
Лесничук, показалось мне, вздрогнул, а может, просто встрепенулся от неожиданного вопроса. Встал, вытянулся, словно его поднял грозный начальник и не я, а он держит ответ. У меня на сердце сразу полегчало: как бы вина моя тяжела ни была, Лесничук не отречется от меня. И он глянул мне глаза в глаза и тут же перевел их на Гайдаменко.
— Я очень надеялся на него, товарищ генерал-лейтенант, — сказал он с такой горечью и обидой, что сердце сжалось у меня от боли. — Если б я знал… Забыл он, что иная доброта хуже воровства…
— Кстати, а почему вас не было на КП? — задал Лесничуку вдруг вопрос общевойсковой генерал.
— У меня зубы разболелись, товарищ генерал-майор, — без тени смущения ответил Лесничук и для убедительности взялся рукой за скулу.
Общевойсковой генерал вопросительно глянул на Гайдаменко — разве это, мол, довод — и покачал головой.
— С ним мы тоже разберемся, — сказал Гайдаменко сухим, не предвещавшим ничего хорошего голосом. И повернулся ко мне: — Вы свободны. Вашу судьбу будем решать на Военном совете.
Свободен… Целый день я один в своей квартире — то ложусь в постель, но сон, несмотря на то что предыдущая ночь была кошмарной и я лишь с вечера чуть вздремнул, не идет; то хожу по комнатам из угла в угол, как подсудимый, ждущий приговора, с опухшей от дум головой. Никто мне не звонит, никто не беспокоит ни просьбами, ни вопросами, ни сочувствием. Словно меня не существует. А ведь были уважаемые и уважающие начальники и подчиненные, приятели, друзья. Были… Такое состояние я испытываю второй раз: перед судом офицерской чести и теперь; как и тогда, на душе так муторно и постыло, что не хочется никого видеть. Тогда свой протест на решение Мельникова я выразил желанием навсегда покончить с авиацией. И если бы не Дятлов, не Синицын, кто знает, где и кем бы я теперь был. Теперь… Дятлова как друга я потерял, Синицын далеко и уже не служит.
Почему так больно и нестерпимо жжет обида? Ведь я понимаю, что виноват, что из-за моей мягкотелости, благодушия вражеский разведчик ушел безнаказанно. А душа горит, протестует, не хочет соглашаться с сознанием. И мягкотелость ли, благодушие проявил я, принимая решение не посылать Дровосекова и Неудачина на верную гибель? «Скажите, а вы не читали о подвигах Талалихина, Гастелло, Вдовенко с Гомоненко?» — звучало в ушах на разные лады.
Но Талалихин пошел на таран, потому что на истребителе не осталось снарядов. Гастелло направил горящую машину в скопление вражеской техники, Вдовенко и Гомоненко — на переправу, по которой двигались гитлеровские танки, броневики. Там не было другого выхода, и фашисты за их гибель заплатили более дорогой ценой. А здесь — другая обстановка — у наших летчиков не было ни времени, ни воздушного пространства для маневра, и примени нарушитель какую-нибудь хитрость, к примеру, те же активные или пассивные помехи, которые сорвали бы первую атаку, второй уже не последовало: разведчик ушел бы в нейтральные воды. А нашим летчикам пришлось бы катапультироваться. Да, именно неуверенность в том, что нарушитель будет сбит, явилась главной причиной принятого мной решения, и повторись та ситуация снова, я поступил бы так же. Но она никогда не повторится.
«Как, командир полка, можно после этого доверять ему обучение и воспитание подчиненных?» — этим вопросом генерал-лейтенанта Гайдаменко вынесен приговор всей моей летной и командирской деятельности. Я не отдал боевой приказ — значит, у меня не хватило командирской решительности, значит, неправильно я учил подчиненных мужеству, храбрости, умению идти на самопожертвование во имя главной цели — безопасности Родины, во имя приказа. А Неудачин? Разве не просился он догнать цель? И разве не понимал он, на что идет? Понимал. Выходит, не так уж плохо я учил. И в том ли командирская твердость, а значит, и командирское мастерство, чтобы любой ценой добиваться победы?
Лесничук сказал, что очень надеялся на меня. Значит, не оправдал я и его надежд. К моему удивлению, слова командира не очень-то меня задели. Я не сомневался, что он, не задумываясь, послал бы на догон Дровосекова и Неудачина…
На улице темно и мерзко, как у меня на душе; ветер швыряет в оконные стекла струи дождя вперемешку со снегом, свистит и воет за окном, как взбесившаяся собака.
Пора идти на ужин — я не завтракал, не обедал, — а есть не хочется. А еще больше не хочется, чтобы меня видел кто-то из однополчан, сочувственно смотрел… Я уверен, многие меня оправдывают и жалеют, и от этой жалости будет еще тяжелее.
А пройтись надо бы, дохнуть холодного осеннего воздуха, проветрить мозги; глядишь, они выдали бы какое-нибудь толковое решение. Хотя, решай не решай, от меня мало что зависит. Разумеется, я могу оправдываться, защищаться, доказывать, почему принял такое решение, чем оно мотивировано и в чем его преимущество. Но… никто еще никогда не перерубил плетью обуха. И кому нужна моя «стратегия», как назвал мои доводы общевойсковой генерал!
Вот теперь-то мне придется распрощаться с небом. Рано — тридцатисемилетний пенсионер, не смешно ли, — но что поделаешь. Может, в гражданскую авиацию возьмут. Правда, нашего брата истребителя, говорят, они не сильно жалуют, но попытаться можно. На каком-нибудь «старичке» вроде Ан-2 место найдется. Буду опрыскивать, удобрять поля, возить почту. В крайнем случае устроюсь диспетчером по перелетам.
Но от этой мысли на душе стало еще тоскливее. Вот ведь как судьба играет человеком: от великого до смешного — один шаг. Правда, не так уж был я велик, но все-таки — заместитель командира полка по летной подготовке, летчик первого класса, сбивший в мирное время нарушителя границы, можно сказать, ас. Был… Какое обидное и грустное слово!
В дверь позвонили. Кто же это решил навестить меня в столь неподходящее время? Открываю, Дятлов. В мокрой от дождя фуражке — с козырька и тульи спадают капли, — в мокрой демисезонной куртке с поднятым воротником. Ничего не говоря, протиснулся в комнату, снял фуражку, откинул воротник.