Шрифт:
— Имро дома? — спросил управитель.
— Нет. Только что куда-то подался.
Управитель огляделся, словно хотел отгадать, куда это Имро подался. И вдруг заметил: — Какой у вас замечательный двор!
Мастер окинул взглядом двор, а потом, одобрительно кивнув головой, сказал, что это все Вильмины старания. Ему хотелось сказать и больше, хотелось похвалить Вильму еще более добрыми, более лестными словами — ведь в самом деле невестка у него — одно удовольствие, работает, будто играет, все-то переделает, на все найдет время. Кто бы такое подумал о ней? Мало того, что нанесла во двор горшков с геранью и олеандрами и вскопала под окном клумбу, куда все время что-то подсаживает, она и стирает и стряпает отменно, любит чистоту и порядок, да и других достоинств у нее тьма. К тому же развеселая; любая безделица ее радует, например, чистый порог и то доставляет ей радость. С той поры как Вильма в доме, мастер с Имро боятся и ступить на порог, а она притопнет ногой по нему и все смеется, смеется, потому как уже наперед радуется, что снова надо будет его вытирать, если не сейчас, так вечером, чтобы и ночью было чистехонько — тогда в доме и сон лучше. В самом деле! С тех пор как Вильма тут, совсем по-другому спится у Гульданов.
Пока мастер взвешивал и выбирал слова, Киринович завел речь о кукурузе. Сказал, что в этом году велел засеять ее великое множество. Без малого в полтора раза больше, чем в прошлом или позапрошлом году. Киринович определял это в центнерах.
Мастер радостно кивал головой. И про себя думал: а как хорошо, что Вильма каждый вечер поливает и заметает двор, а то и на улицу выйдет — у ворот подметет. Потом быстро умоется, переоденется, а они с Имришко тем временем поспешают с работы, чтобы ей долго не ждать.
Покончив с кукурузой, управитель заговорил о кормовой репе и картофеле, затем, повысив голос, что-то толковал о пшенице, а там дошла очередь и до табака и раннего гороха, на который уже зарятся батраки, потому как все они мерзавцы и жулики и готовы все растаскать и продать, — А дерутся, — говорил он, — бог мой, как дерутся, что иной раз того и гляди до смерти зашибут друг друга! Вот и недавно, один налакался, а потом жену отдубасил, но той хоть поделом. А на другой день его лягнул жеребец. Ну я и ржал над ним.
— Над кем? Над жеребцом? — спросил мастер.
— Над тобой, — гоготнул Киринович. — Я бы их всех погнал на фронт.
Тут он подскочил к окну, прижался лицом к стеклу, но потом обнаружил, что окно лишь прикрыто. — Эй-ей! Эй-ей! — Он толкнул оконницу и просунулся в комнату по самый пояс — Выйди-ка! Выйди покажись! — Он завертел задом и в один миг был уже у дверей, загородив Вильме дорогу. — Хороша невестушка! — Похвалив Вильму, он ущипнул ее за щеку.
Мастер возмутился. — Ну-ну-ну! — заворчал он поднос, а когда и это не помогло, окликнул его уже громче: — Слышь, управитель! А материал на сарай-то имеется?
— Фу-фу-фу! — засопел Киринович и, повернувшись к мастеру, зареготал: — Кабы не было, я бы тебя и не звал. А молодуха хороша!
Смущенная Вильма предпочла бы вернуться в дом, да не осмелилась — еще подумают, что обиделась. Она вытащила из волос шпильку и, сунув ее в рот, поправила волосы. Попыталась улыбнуться. — Да у вас в доме тоже молодуха, — обронила она сквозь сжатые губы.
— А ты чего мне выкаешь? — спросил управитель и снова стиснул ей локоть.
Вильма взвизгнула.
— Чего визжишь? — осклабился управитель. Потом, довольный собой — вот, мол, н чужим женам знаю цену, — весело тряхнул головой, но тут же всплеснул руками: — Бог мой, да я же тороплюсь!
— Ну торопись, торопись! — обрадовался мастер. — Тебя никто здесь не держит.
— Так, значит, уговор?
— В понедельник утром в имении, — заверил его мастер.
В понедельник утром, часов в семь (для более придирчивых можно добавить еще и минуты), мастер с Имрихом отправились в имение.
Утро было свежее. Обремененная росой трава сверкала. Июньское солнце (допустим, это было все-таки в июне!) грело, отмеривая, если можно так выразиться, время. В действительности (ладно, пускай будет действительность) вращалась земля — тогда она и вправду превосходно вращалась, — и солнечные часы, которые пьяный батрак, обожающий точность, нарисовал на песке, обозначив на них ржаными зернами римские цифры, правильно показывали время; показывали бы, вероятно, и поныне, если бы давно не заросли травой, хотя могли зарасти и хлебом — да вот негодники воробьи склевали на часах циферблат. И куда только подевалось это время?
Воздух был перенасыщен незримыми парами. От сосняка, в котором встречались дубы, а там-сям белели березы, неслись густые запахи и птичий гомон. Иные птахи радостно и весело выпархивали из леса и долетали до самого имения, где и без того довольно было стрекотни и гомона, особенно у хлевов, вокруг которых шныряли ласточки. Прохладный смолистый запах мешался с запахом аммиака и парного молока. Пахло пшеничным кофе. В навозне посреди имения копошились, потакивая, утки. Под копытами лошадей и под колесами удалявшейся телеги скрипели камешки и шелестел песок. За телегой шагал опухший батрак с закровенелыми глазами, с кнутом в руке и переброшенной через плечо цепью: он в сердцах сплюнул, и следом гулко и протяжно, почти как из бочки, выкатилось из него: «Куда прешь, мать твою за ногу?!»
Прежде чем доложиться управителю, мастер с Имро остановились у груды теса, припасенного для сарая. Недолго покумекав, сложили там плотницкий инструмент и пошли к Кириновичу.
По пути они еще раз остановились, осмотрели сушильни для кукурузы: три — бегло, четвертую — повнимательней. — Вон ту, — мастер указал пальцем, — ставили мы с Якубом. Он еще учеником был.
Они обменялись короткими взглядами, будто намекая друг другу, что можно подступиться и ближе, можно и обойти сушильню и вблизи обстоятельно, как следует разглядеть Якуба-ученика.