Шрифт:
При взгляде на нее и в солнечный абхазский полдень наступала пасмурная московская осень – так неизбывны были печаль и скорбь на ее лице, заморенном ответственностью перед сберегаемым. Кто бы мог подумать, что до весеннего буйства – краткий миг.
Одурманенный магнолиями Туз лежал в беседке у бассейна, прислушиваясь к шуму моря и предгорий. Гулкие звуки подкатывались из колючего ежевичного сплетения здешних субтропических ущелий. В этих дебрях, над пяткой мыса Пицунда, все было до того запружено и оплетено звуками, что, убивая и глуша друг друга, они создавали гнетущее предгрозовое затишье. Вокруг бродило множество безмолвных собак. И среди них возникли вдруг тихие и гладкие округло-иконописные ступни Светы. Ласково, как гитарист, коснулся он пальцев, переходя от большого к мизинцу, будто по струнам эоловой арфы, таившей прорву воздушных напевов.
Света обмерла и посмотрела в небо, чего-то ожидая. Поднесла палец к губам и быстро начертила на песке: «Всюду жучки!» Вряд ли бы Туз сообразил, о чем она, кабы не раскат грома, перенесший ударение на последний слог.
Уже не в силах дождаться прикрытия от жучков, Света повлекла Туза сквозь палисадник, сокрушая золотые шары, мальвы и лилии, в темную тайную комнату, вроде пещеры, прямо на разношенный кожаный диван. Не здесь ли когда-то видел угрюмые сны сухорукий, а вслед за ним и лысый? Впрочем, теперь диван был покойницки глух и бессловесен. Только Света, раскинувшись на нем, призывно шептала: «Ах, как вкусно, за что ни тронь – все огонь, говори о желании, называй вещи своими именами!»
«Как же обозвать-то?» – задумался Туз, но ничего, кроме бульбы да варгана, не припомнил. Истинные имена являются вдруг, за преферансом, сверкая, подобно молниям во мраке.
Хранительница не выпускала ни на миг его длань, суя повсюду, сверху донизу. Она оказалась хироманткой, то есть по-древнегречески без памяти любила руки. Туз уже всерьез опасался за здоровье правой, не усохнет ли, чего доброго, как у бывшего владельца дачи.
Окончательно смерклось, и стало так влажно, будто море достало волной. Мерещилось чистилище между раем и адом, который, впрочем, наступал, сгущаясь. И вот на расстоянии трех локтей с сухим оглушительным треском разодранного холста ударила первая молния. Сатанинская грянула гроза, мгновенно пожравшая окрестности. Светопреставление! Она восседала на Тузе, притягивая, как громоотвод, закругленные разряды. Лысые ослепительные шары величиной с человеческую голову в нимбе, колотя огненными десницами, сыпались неведомо откуда и гневно взрывались.
Как ни странно, слово «гнев» происходит вовсе не от огня, а от гниения. Любой гневающийся источает злобный яд, сам от него разлагаясь. Так и гроза стремительно самоуничтожилась, оставив по себе запахи озона и пота, который исходил, казалось, от встрепенувшегося кожаного дивана.
Покинув его, Света с Тузом вышли на белый свет. Стихия потрудилась основательно! В чрезмерно ярком сиянии послегрозовая природа напомнила о скомканных простынях – золотые шары и лилии втоптаны в землю, вскрыта кровля беседки, расплескан бассейн, опрокинута скамейка, дорожки усеяны листьями, лепестками, ежевикой, а подножия и постаменты подорваны и накренены.
Но их хранительница и глазом не моргнула, поспешив на кухню распорядиться обедом.
Как умилялась она, проясняясь лицом, когда глядела на жующего Туза, словно на ручного зверя! Просто млела за столом и неустанно в молчании тискала его руку, так что, обходясь без ножа, он едва изловчался есть одной левой.
Света, похоже, уподобляла себя поглощаемому антрекоту, что приводило ее к приятной мысли, будто бы нужда в ней жизненно неизбежна. Вообще-то неодолимое желание насытить и наслаждение кормлением наиболее обычны именно после постели. Это остаточные продукты coitus, пересказанного кириллицей без затей в виде «соития».
Для многих сами слова «голод» с «желудком» и «желание» чуть ли не однокоренные. Но Туз никогда не ощущал этой связки. Вожделение его не сочеталось с кровожадным пристрастием к еде. Он мог спокойно существовать без мяса. От дикого животного достались иные черты. Оказываясь вдали от дома, подобно волку, норовил пометить вновь освоенные просторы и задирал, так сказать, ногу у каждого, так сказать, куста.
Восстановив свободной рукой подножия и постаменты, оставив дурманно-расцветшую, как магнолия, и просветлевшую хранительницу наедине с жучками, Туз улетел в Армению, чтобы проверить сохранность древних книг в огромном Матенадаране имени Месропа Маштоца.
И уж все одно к одному, встретился пятничным вечером с хироманткой-поэтессой Соней, которая приехала в Ереван выступать во Дворце пионеров. У нее был превосходно-крупный орлиный нос. Из черных ее волос выглядывала над левым ухом самописка в виде розы, а на груди поверх платья висел большой крест.
Вместе они пили кофе в буфете небоскребной гостиницы, торчавшей над городом в виде кукурузного початка. «Хочу, как Пушкин, вступить в масонскую ложу и просвещать мир», – поделилась она грезой. А заглянув в его чашку, узрела в очертаниях кофейной гущи нечто особенное. Настолько, видимо, волнующее, до головокружения, что без отговорок пошла на слабых ногах, эдак приседая, прямо к Тузу – в четырнадцатый номер. К сожалению, дорога была не близкой, и она успела опомниться.
Пока ждали лифт да ехали в нем, читала прерывающимся голосом, словно плутая в глухомани, свои стихи: «Меня заманило сплетенье огней, мерцанье болотного газа, а ночь становилась черней и черней, все ткала темницу для глаза»…
И дальше по гостиничному коридору – про красавицу-внучку хромого лесника, которая в последней строке, когда уже присели на полуторную кровать, оказалась ведьмой. «Ах, я совсем не знаю тебя! – вдруг всполошилась Соня. – Погадаем на газелях»…
Живо выудила из сумочки книжку с киноварным всадником, пронзавшим копьем голубую газель на обложке: «Захириддин Бабур – указала пальцем, – потомок Тамерлана, основатель государства Великих Моголов, этот не промахнется, всегда бьет в цель»…