Шрифт:
Глубокая, мертвая тишина воцарилась в обширном людском покое. Укор царя, напоминание о присяге, – затронуло всех за живое, говорило о долге, о законах церкви, обо всем, что упустили из виду в пылу борьбы все эти грубые, лукавые, но фанатично верующие люди.
Еще мгновенье, прозвучи чье-либо сильное, вразумительное слово – и дело было бы повершено бесповоротно в пользу Ивана и Димитрия.
Но этого не желал хитрый Иван Михайлович Шуйский. Он твердо помнил, что только в мутной воде рыбу и ловить! И внезапно, всхлипывая, утирая притворные слезы рукой, заговорил князь елейным, прерывающимся голосом, подойдя к порогу спальни и обращаясь к самому царю, куда ушел сейчас же Висковатов, окончив свою речь.
– Царь-осударь! – начал Шуйский, нервно собирая и беспрестанно вытягивая вниз свою длинную, но жидковатую боро-денку. – Светик ты наш, солнышко красное, продли тебе Господь веку на многие лета!.. Разве же ж мы не слуги твои? Разве же ж мы по твоему приказу бы не сделали б? Ну, пущай нам в кабалу к Юрьиным, к Захарьиным, к худородным, к лукавым идти! Ну, пушай нам животишек, последней худобишки, землишек наших избыться… Пущай сызнова нас, бояр родовитых, станут на правежи таскать, в ямы сажать, в темницы глубокие, как оно в малолетство твое, осударь, бывало!.. Пусть давить, топить, жечь да резать учнут… Ты велишь, – мы твои слуги, рабы неизменные! Власть предержаща, – одно слово!.. И присягнуть мы готовы, крест целовать, давать записи. А только то еще скажи нам, осударь: перед чьими очами вершить нам святое дело? Ты – болен, осударь… Ни нам к тебе, ни тебе к нам не мочно! Да и со крестом святым войти в храмину твою болестную не подобает опять! Там – нечисто больно. Царевич Димитрий – дите малое; што перед немым, што перед грудным – все едино: не присягнешь, хотя бы и охота была. Так не лучше ли погодить, покеда гораздо окрепнешь ты, осударь? Вот тогда и присяга наша, пред очами царя данная, – крепка станет! Так ли я говорю, князья и бояре?
Лукавая, ловко сплетенная речь Шуйского сделала свое дело. Даже многие из противников Владимира теперь, вместе со сторонниками князя, отозвались решительно:
– Да! Видимое дело! Правда твоя, Иван Михалыч! Так и будет! Не уйдет крестное целованье-то от нас!
И, обрадовавшись, что не сейчас надо решать такой важный, тяжелый вопрос, бояре не стали уж слушать никаких увещаний и слов, торопливо кланялись на дверь царя, прощались друг с другом и торопливо стали покидать дворец.
Осталось всего человек десять, самых близких к Ивану лиц, с князьями Мстиславским и Воротынским во главе.
– Что же теперя делать учнем? Бояр меньших в Сборной Избе ко кресту не приведешь, коли те уж осведомлены, что первые вельможи без крестного целованья ушли, – угрюмо проговорил Воротынский.
– Вестимо! – отозвался Мстиславский. – Видно, и нам идти. Што завтрева Бог даст? Утро вечера мудренее…
– Ой, нет! Как же так?! – всполошился Данило Захарьин. – Хошь мы-то утешим царя, крест поцелуем, делу почин благой положим.
– Пожалуй, оно можно! – переглянувшись, согласились остальные.
Часу не прошло, как эта кучка приближенных, верных людей приняла присягу на верность Димитрию, которого обязались они водворить на троне в случае смерти Ивана.
Совсем разбитый утренней сценой, лежащий в полуобмороке, больной царь от удовольствия и руками всплеснул, когда дьяк стал ему читать имена присягнувших.
– И Яковли обоє?! И Серебряные братаны?… И Палецкий, старый бражник!.. Да его ж утром и не было.
– Послали за ним, государь! – степенно заявил Висковатый. – Сказали боярину: «Царь, мол, неотложно зовет!» Приехал. Охал, а крест целовал.
– Може, и взаправду, болен старый?
– Може, государь…
– А што ж Одашева Алеши нет? И воеводы Вешняка, казака нашего хороброго? Неужто правда, што изменили обоє они?
– Нет, осударь, – замечая волнение больного, поспешил успокоить дьяк, – по их послано. Они по своим полкам поехали, известиться хотят, нету ли там какого нестроения. Не заглянула ль и туды княгинюшка Евфросения али подручные ейные?
– Значит, так и колдует везде ведьма старая?
– Шибко старается, осударь! Сейчас с ее двора мой один парень приставленный прибегал, сказывал: который день людей сзывают, она да князенька Володимер Ондреич. Деньгами дарят. Посулы сулят богатые. Все на тот случай, ежели в цари князь сесть задумает. А Одашев – придет, будет здесь, нынче же! Не кручинься!
– Ну, ладно… Господи!.. Ну, трудись, помогай, дьяче… Не забуду службы твоей великой… И сыну завещаю… и княгине моей: ежели помру, чтобы на место отца тебя держали!..
– И, помилуй, государь! Я не то што корысти ради али за страх, но и за совесть тебе да земле служу… Едино твое слово ласковое, царское, а иных наград мне и не надобе!
– Ладно… сочтемся! Знать бы мне только, что-то будет. Что будет с нами? С Митенькой? Со мною самим? Вразуми, Господи, чего ждать мне? На что надеяться?
Вдруг среди наплывающих сумерек весеннего вечера, в тишине опочивальни громко прозвучал чей-то странный голос:
– Да приидет царствие Твое!..
Царь и Висковатый сразу сильно вздрогнули. Иван первый спохватился и захохотал негромким, но довольным, веселым смехом, словно позабыв на этот миг все муки, перенесенные днем, все заботы грядущие…
– А што б табе, – заворчал Висковатый, оглядываясь на угол покоя, где в большой клетке сидел и раскачивался любимец Ивана, говорящий попугай, подарок от патриарха Константинопольского. Попугай этот четко умел произносить молитву Господню на славянском языке, и сейчас он-то и выкрикнул одно из прошений этой молитвы.