Шрифт:
Но. Две тысячи лет есть две тысячи лет. Чиновник стал фигурой почти священной. С одной стороны, он непосредственно служит государству — а культ государственности был чрезвычайно развит, мы еще поговорим об этом. С другой, именно потому, что он удостоен служить государству, он не может не восприниматься — и не стараться быть — средоточием всех возможных человеческих добродетелей. Даже, скажем, квалификационный экзамен, который должны были в присутствии императора держать люди, желавшие резко ускорить свою карьеру, назывался не «научный феодализм» какой-нибудь и не «некоторые аспекты домашнего рабовладения», а «экзамен на звание мудрого, порядочного, непреклонного и справедливого, способного говорить прямые слова и увещевать императора до последней крайности». Правда, бывали ситуации типа «Ню Сэн-жу на экзамене так исчерпывающе вскрыл недостатки текущей политики, что канцлер в слезах пожаловался императору, и Сэн-жу был выслан». Что ж — на то и политика. Не сумел человек примирить непримиримое, сбалансировать критику и такт. И, кстати, такой казус отнюдь не помешал этому Ню Сэн-жу десять лет спустя самому стать канцлером.
Право бдительно стояло на страже чиновничьей «порядочности». Для чиновника предусматривалось чуть ли не вдвое-втрое большее количество деяний, подлежащих наказанию, чем для простого человека; стоит только вспомнить запрет на зачатие во время траура. Но ни один из этих запретов не принимал характера запрета на хождение двумя ногами. С наших дуболомов и садистов, обуреваемых стремлением законодательно улучшить человека, сталось бы запретить на три года вообще приближаться к женщинам, что сразу бы открыло простор для извращений, для повального нарушения закона и для потока доносов, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть (кто там свечку-то держал?), — и, следовательно, решение по делу априори зависело бы исключительно от умения угодить судье…
Но это к слову.
Конечно, не правовые запреты делали порядочным. Они — лишь для срывов. Дело в том, что престиж деятельности был столь высок, что именно здесь человек чувствовал себя способным наилучшим образом реализовать действительно имеющиеся у него добродетели. И, начав действовать в сфере управления, он испытывал моральное удовлетворение, спокойствие, удовольствие, гордость, ощущение наличия в жизни смысла, когда вел себя должным образом, приносил реальную пользу, реализовывал в поведении именно добродетели, а не что-то иное. Опять-таки, естественно, и интриг хватало, и грызни — политика и политиканы, что с них взять; но функционирование аппарата в целом, донизу, было ориентировано на ценности, в значительной степени блокировавшие своекорыстное перерождение и стремящуюся стать нормой халатность; и тот же Ню Сэн-жу, интриган неутомимый, с каменным лицом не раз рисковал достоянием и жизнью ради государственного блага, как он его понимал.
И потому, во-первых, на эту структуру идеально легла новомодная коммунистическая иерархия. В конце концов, что за разница, какой именно документ у тебя в кармане — партбилет или гаошэнь (так назывались удостоверения на должность тысячу лет назад). Важно то, как ты понимаешь связанные с ним обязанности и права. А если твое понимание таково, что не идет вразрез с реальностью и не ставит, ежели реальность меняется, перед выбором: начать насиловать реальность или начать изменять понимание — тогда, как показывает китайская практика, можно затем обойтись и без департизации.
А мы-то как кудахтали! Я выхожу из партии! А я не выхожу из партии! А мы отменим партию! А мы восстановим партию! Кругом взрывались газопроводы, сходили с рельсов поезда, рыба в тысячекилометровых реках плавала брюхом к небу от истока до устья, сами собой падали дома, десятилетиями ждавшие ремонта… Сохраним ячейку, мы герои! А я герой, я взносы платить не буду! Красный флаг! Нет, полосатый флаг! Снесем памятник! Восстановим памятник!
Та же самая комноменклатура в Китае, когда пришло время менять понимание, сумела это сделать. Пес с ней, с идеологией, мало мы их, что ли, у себя видали? Конфуцианство, даосизм, буддизм… ну, марксизм… Главное, чтобы подшипник крутился и капуста росла. И сдюжили-таки и народ накормить (пусть даже стандарт зажиточной жизни там куда ниже, чем у нас; но ведь и у нас он гораздо ниже, чем в Америке, а толку?), и страну не развалить. Помню, как раз пресловутым октябрьским воскресеньем прошлого года в новостях по одной телепрограмме показывали, как китайцы, даже не останавливая в городе движения, спокойно пустили тройное кольцо великолепных автострад вокруг Пекина, а по другой — как офонаревшая наша толпа метелит ментов и стекается с дрекольем к московскому Белому дому… Третье октября. Нарочно не придумаешь.
Не понадобилось китайцам в сотый раз ставить брата против брата. Не понадобилось клоунадно грозить судом партейцам и обзывать их фашистами, ничем реально им не угрожая и лишь вынуждая воровать еще безудержнее, чтобы в пожарном порядке построить для себя, раз уж мы его так желаем, капитализм — так же, как они и желанный нами коммунизм строили для себя и за наш счет, но, по крайней мере, неторопливо, без шоковой терапии. Не понадобилось по сто раз на дню выбирать все новых депутатов то туда, то сюда, ничего о них толком не зная и только радостно вскрикивая, если удавалось прочесть в предвыборных бюллетенях, что, дескать, «всю жизнь живу с семьей в коммуналке»: «О, этот наш! Этот им даст чертей! За этого голосуем!» — каким-то удивительным образом не понимая, что живущий в коммуналке человек, дорвавшись до полномочий, в первую очередь и с наибольшим пылом станет заниматься именно получением отдельной квартиры, и будет прав, ведь в коммуналках жить невозможно; но прав опять-таки по меркам нашей нынешней системы ценностей. А от кого он может получить квартиру? Да именно и только от тех, для борьбы с кем его избрали. И вот, тишком торгуясь с кем-то невидимым, он обязательно начинает изображать борьбу с кем-то видимым, как можно более видимым — с премьером, с президентом…
Другой пример. Допустим, человеку, несмотря на все усилия, не удавалось примирить непримиримое, и, увещевая до последней крайности, он этой крайности наконец достигал. То ли его начинало от жизни тошнить и днем, и ночью, то ли всех окружающих, вплоть до императора, начинало тошнить от него, то ли и то, и другое сразу. Но если сам он не пытался ухайдакать тех, от кого тошнит, — как правило, он мог не особенно опасаться за свою жизнь. Ему вполне могли просто сказать: «Уважаемый, ты совершенно гениален, и советы твои блистательны. Но то ли они не ко времени, то ли нет у нас соответствующих им по уровню исполнителей. Поехал бы ты лет на пять-десять на природу. И сам бы еще поразмышлял, и у нас при дворе ситуация, глядишь, изменилась бы…»
И человек отбывал подальше к «горам и водам», строил уединенную хижину той или иной степени удобности (но в роскоши отнюдь не усердствуя, ибо роскошествовать можно и в процессе дворцовых интриг, а слушать Дао лучше живя попросту) и пописывал там стихи, попивал винишко, почитывал классиков. И, что любопытно, вовсе не терял при этом ни квалификации, ни уважения сограждан. За двадцать веков подобные перепады карьеры стали восприниматься как явление нормальное и, более того, весьма возвышенное. Вполне вероятно было, что сей отшельник через несколько лет снова будет шуровать рычагами управления империей. А если даже и не будет, образ его от этого не потускнеет. Реализуя себя как личность крупного масштаба, он начал служить государству, и, продолжая делать то же самое, он перестал служить государству, потому что, если бы не перестал, ему пришлось бы изменить себе. Достойно уважения? Да. Достойно смертной казни? Отнюдь не обязательно. Даже устойчивое обозначение было найдено для таких людей: благородный муж, не встретивший судьбы. Модель сложилась не сразу, но в муках, духовных борениях, наветах и ухмылках недальновидных прагматиков она все-таки сложилась и впечаталась в культуру; и оказалось, что с прагматической точки зрения она выгоднее, нежели топорное (и в переносном, и в прямом смыслах) воспитание рассчитанного не больше чем на пятилетку вперед «чего изволите».