Шрифт:
Только когда на трибуне появился известный тележурналист Парфёнов, Жанна снова почувствовала себя на своем месте.
– Мы же не хотим революции? – крикнул с трибуны Парфёнов.
Часть толпы криком выразила своё согласие, но не меньшее количество людей сохранили молчание, словно бы только сейчас задались этим вопросом: нужна революция, или нет.
– Э-эх, – раздосадовано выдохнул какой-то парень. – Надо было на площадь Революции идти. Говорили же… Болтовня одна.
– Россия без Чурова, – скандировала толпа.
– И без чурок, – добавил ещё один паренёк.
Жанна недовольно на него оглянулась, но он с улыбкой подмигнул ей.
И когда тысячи людей хором кричали: "Свободу политзаключённым" и "Мы придём ещё!", ей казалось, что она присутствует на шабаше умалишённых.
– Парфёнов против зомбиящика – это даже круче, чем пчёлы против мёда, – бубнил рядом кто-то. – Нет чтобы выйти и покаяться, так нет – он страдалец, и журналисты все в стране сплошные страдальцы, а виноваты во всем, конечно, именно мы. В здании кинотеатра "Ударник" работал ресторан "Рис и рыба", и через сплошные окна второго этажа было видно, как посетители, беседуя, сидят в тепле, поглядывая вниз, на бурлящую площадь, уже без первоначального любопытства.
Митинг подошёл к концу, и озябшая, но возбуждённая толпа стала растекаться ручейками по окрестным улицам и переулкам, набиваясь в кафе и рестораны.
Михаил с Жанной выходили в сторону Полянки уже в сумерках. Расстояние между косо поставленным ковшом и задней частью другого экскаватора составляло сантиметров тридцать, и она замешкалась перед этой щелью, беспокоясь за свою шубку. В этот момент взгляд её остановился на солдате срочной службы, стоявшем в оцеплении. Он стоял у ледяного экскаватора, и лицо его было совершенно зелёным. Уши смешно торчали из-под шапки, уже слегка покрытой не успевающим таять снегом. Никогда в жизни не приходилось видеть ей лица такого цвета. Она подумала, что ещё несколько минут, и он попросту замёрзнет насмерть. Машинально она извлекла из сумки шоколадку и протянула её солдату. Тот принял её так же машинально, и в простылых его глазах не отразилось даже благодарности.
Омоновцы стояли вдоль дороги, как противопарковочные столбики, но только для того, чтобы люди не выходили на проезжую часть…
Потом они пили кофе в какой-то сетевой кофейне, набитой такими же недотёпами, как и они сами, и Михаил опять толковал о политике, а она в это время думала, что зря надела новое нижнее бельё, потому что после всего увиденного ни в какой ресторан уже не хотелось, и вообще не хотелось больше почти ничего.
В сознании у неё безостановочно крутились сценки прошедшего дня, столь богатого на события, плыли разноцветные флаги, на мгновения озаряя темноту под смеженными веками, звучали голоса, стройно выкрикивающие лозунги, и опять становилось зябко даже в постели от воспоминания идущего мокрого снега. И почему-то ярче всего стоял у неё в глазах до полусмерти замёрзший солдат с оберчённым лицом. Где-то, думала она, у этого солдата есть мать, где-нибудь в далёком городишке, где доживает собор с колокольней без креста, где покупки в магазине делаются в кредит, а сумма его заносится продавщицей в толстую тетрадь с неопрятной, захватанной обложкой, где у автостанции, на которую, возможно, привезёт отслужившего солдата чадящий автобус, бдит на пакистански раскрашенных "Жигулях" местный таксист… И ей чисто по-женски стало жалко и этого мальчишку-солдата, рождённого в России, и саму себя, рождённую там же, и она испытала такую же растерянность, какую, наверное, испытывал солдат, подавленный глыбой "Ударника", глядя на эти тысячи прошедших мимо него людей, развернувших транспаранты с непонятными для него надписями. Она представила его себе без военной формы, которая так нелепо сидела на нём, и его воображаемое тело показалось ей жалким, худым, – просто дрожащей плотью, как у той дворняги, которая перебежала ей дорогу этим днём, когда она во всеоружии своих прелестей сильной, упругой походкой шагала к ожидавшему её такси. И ей захотелось обняться с этой собакой, с этим бедным солдатиком и плакать, скулить от своей беспомощности и от необходимости жить, слизывая падающие на губы пресные снежинки. "Господи, – взмолилась она, – ну почему наша жизнь так сера, так убога. Зачем всё это? Я же цветок. Я хотела всего лишь цвести. Какое мне дело до всех этих демонстраций, до всех этих лозунгов, до мужиков в шлемах?.."
Следующий день выдался таким же неприятным, и Жанна думала, что лучше бы ему и не начинаться. Остатки жидкого снега кое-где пятнали землю. Небо роняло редкие слёзы, словно изливало свою горечь на никчёмных людей, столетие не способных устроить свою судьбу. Вчерашние события не только потрясли её: сознание того, что вечер с ней, обещавший быть таким прекрасным, оказалось возможным променять на какой-то митинг, необычайно её уязвило.
Она чувствовала себя несчастной и никому не нужной, сама позвонила Борису и вцепилась в него, как в спасательный круг. Борис был далёк от революционного дискурса: по слухам, он просто зарабатывал деньги. Тем не менее Жанна, уже совершенно забыв, что попала на митинг случайно, не преминула похвалиться перед ним своим участием в протесте: это некоторым образом возвышало её над Борисом и придавало её облику актуальности и загадочности. Сообщила она об этом небрежно, как старая испытанная революционерка, прошедшая каторгу и ссылку, и Борис некоторое время молча взирал на неё своими совиными глазами, стараясь изобразить понимание. Ей и самой в этот момент показалось, что перед такой красотой и грацией не устоит никакая власть, никакой Путин.
Борис повёз её ужинать в "Семифредо", там она без всякого аппетита ковыряла вилкой ризотто с пьемонтскими трюфелями, а потом примерно с такими же ощущениями отдавалась Борису, и удовольствие витало где-то рядом, но было неуловимо, как никогда.
Истинной отрадой для Александры Николаевны стал приезд на каникулы Сергея Леонидовича. Никак не решалась она признаться себе, что старшего сына любит чуточку больше, но это сознание, запрятанное так далеко в глубинах её существа, иногда давало о себе знать. Она любила всё красивое, а Сергей Леонидович был некрасив.
По старинному обычаю он объехал с визитами некоторых соседей, но с Петровского поста, с покосного времени выходил в дубраву, из которой открывался широкий вид на поля, и смотрел, как по бескрайнему пространству передвигаются рядами белые рубахи. При благоприятных обстоятельствах уборка сена, не смотря на тяжесть самой работы, дарит душе отраду. Время года, тёплые ночи, купанье после утомительного зноя, благоуханный воздух лугов – всё это неизменно создавало особенное обаяние жизни. И сами собой всплывали в памяти Сергея Леонидовича строки Кольцова: "Ах ты, степь моя, степь привольная!.. В гости я к тебе не один пришел, я пришел сам-друг с косой вострою… Мне давно гулять по траве степной, вдоль и поперек, с ней хотелося…»
Казалось, что в необозримой равнине, на горизонте слившейся с небосклоном, нет конца края тем лугам, на которых теперь в разных местах и по всем направлениям поставлены были партии косцов. Словно по команде, шаг за шагом, подвигались они вперед и мерно в-раз делали широкие размахи блестящими косами, под неумолимыми лезвиями которых ложились ряды высокой травы. Скошенные места принимали тотчас же неприглядный, щетинистый вид, тогда как рядом луга красовались ещё полным убором зелени и цветов. Синее, глубокое и безоблачное небо заливало ослепительное сияние солнца, природа млела: земля доживала последние дни своего цветущего периода.