Шрифт:
— Куда? — спросил я.
— Что значит «куда»?! — взялся за грудь Леньчик, самый-самый из нас взрослый. — К своим, елкины палы. А куда же еще, если не к своим?..
Я проводил его аж до дырки в колючей проволоке: они, падлы, всю казарму опутали. Договорились на пол-пятого у КПП, и ты знаешь, я ведь даже не обнял его на прощанье…
Когда вернулся на «коломбину», попрыгунья моя уже поджидала со свеженькими новостями. «Твоего Григория Игуановича высекли!» — радостно сверкая очками, сообщила она. Вконец озверевшие с голодухи, так и не дождавшиеся гуманитарной помощи, гибелевские опричники выпороли моего соседа по номеру гибкой антенной Куликова! Тебе, Тюхин, думаю, не надо объяснять, какое удовольствие испытал наш общий знакомый!
— А ну цитату по поводу, папашка! Или — слабо?! подначивая, вскричала моя очередная сожительница.
Ничтожная, плохо же она знала нашего брата, Тюхин! Со слезами счастья на глазах я ответил ей из псалмов Давидовых:
— «Да обрящется рука Твоя всем врагам твоим, десница Твоя да обрящет вся ненавидящыя Тебе»!..
Короче, по этому поводу мы с Виолетточкой — царствие ей небесное клюкнули. Я поставил будильник на четыре часа, и ведь вот в чем черный юмор: ровно в четыре мой никелированный петушок и прокукарекал, и если б я случайно не глянул на станционный хронометр… О, Тюхин, у этих наших с тобой шипуче-скрипучих тоже, как оказалось, имелся юмор: она ведь, гадюка, на целый час назад отвела стрелочки на будильнике!..
Господи, как я бежал, как бежал я, о как я бежал, Господи, Господи!..
Увы, ты и на этот раз не ошибся, проницательный брат мой и товарищ! они ушли, они только что — и об этом свидетельствовали еще дымящиеся окурки, десятки, сотни окурков (они ждали, ждали меня, Тюхин!) — они ждали и, так и не дождавшись, только что ушли…
Выскочив за ворота КПП — они были настежь распахнуты — я увидел теряющуюся в тумане Зелауэрштрассе, до ушей моих с порывом ветра донеслась полковая музыка, обрывки нашей, батарейной:
Проща-ай, не горюй, Напра… слез не лей…
Ну, само собой, я кинулся вдогонку, хотя прекрасно сознавал всю бессмысленность этой затеи: ушедшее всегда невозвратно, даже если оно порывается назад. Задыхаясь, я добежал до вышки третьего — того самого, на котором застрелился Ваня, — поста и тут… и тут меня окликнули.
На обочине сидел товарищ лейтенант Скворешкин — совершенно седой, смертельно усталый, семидесятилетний. Он поднял на меня потухшие глаза.
— Ну вот, — прохрипел он, — я ж им говорил — еще подождать надо… Ты беги, беги — может, догонишь!
— А вы?
Он только махнул рукой, попытался улыбнуться, но у него на это не хватило сил, как у Глеба Горбовского… (классик, блистательный бильярдист. — Прим. автора).
— А родителям-то, небось, так и не написал? — на глазах угасая, прошептал он и вдруг застонал, повалился на жухлую, шелудивую травку.
— Воды, — прохрипел он.
Я заметался, потом вспомнил про колонку за автобусной остановкой, пока добежал, пока набрал воды в пилотку… Одним словом, когда я наконец-то вернулся, товарища лейтенанта Скворешкина, командира нашего радиовзвода уже не стало…
Вот так они и ушли, так и сгинули в этом проклятом, взявшем гарнизон в блокадное кольцо, тумане. Все, как один: Боб, сержант Долматов, Женька Кочумаев, Вовка Соболев, Валера Лепин, младший сержант Иванов, рядовой Ригин, Василь Васильевич Кочерга помнишь, как Кочумай записывал нас на вечер Дружбы, а Вася, хохол упрямый, набычился и сказал: «Воны моего батька вбылы, а я з ими дружыты буду?!» И еще один Васька, беленький такой, из Архангельска, забыл фамилию, и еще один Вовка, Голубов, и все его дружки — Сибик, Могила, Кот, Герка Подойников… Ефрейтор Пушкарев, ефрейтор Непришейкобылехвост, рядовой Максимов, и еще один Максимов сержант, водила нашей «пылевлагонепроницаемой» Купырь, хлеборез Мыкола Семикоз, рядовой Тер-Акопян, рядовой Таги-Заде, сержант Каллас, старший сержант Зиедонис, старшина Межелайтис, рядовой Драч, рядовой Пойманов, рядовой Шевчук, старшина Трофимов, старший лейтенант Ларин, майор Логунов, майор Мыльников, полковник Федоров, наш батя, генерал-майор Прудников, начальник связи армии… Ты говоришь, их не было и быть не могло, а мне почему-то кажется — были… А еще Володя Холоденко, Женя Соин, Коля Дмитриев, Борька Топчий — все, все поименно — даже этот говнюк Филин, все до единого сослуживцы мои, мои, Тюхин, товарищи до конца, до последнего вздоха, после которого с лица спадет наконец нечеловеческая, в гноящихся зеленых струпьях, личина, развеется гиблый туман, истают уродливые видения…
Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..
Глава тринадцатая. Черт все-таки появляется…
Рядовой М. вернулся в часть совсем уже другим человеком. Хлопая форточками, по казарме гуляли сквозняки. Окна в ленкомнате были выбиты, исчез стоявший в углу гипсовый бюст вождя мирового пролетариата. На пол, на знаменитый клинический кафель коридора было больно смотреть, до такой невозможности он был исчиркан резиновыми подошвами.
Витюша подошел к висевшему рядом с тумбочкой дневального зеркалу со звездой и красной надписью на стекле — «Солдат, заправься!» Человек, который встретился с ним глазами, если и был похож на прежнего рядового М., то разве что чисто символически: из зазеркалья на Тюхина глянул стриженный наголо, от силы двадцатилетний, лопоухий салага, в чужих, с неправдоподобно широкими голенищами, сапогах, в длинной, как юбка, гимнастерке. Только вот глаза, глаза у молодого солдатика были такие пустые, такие старослужащие, что, вглядевшись в них пристальней, Тюхин вздрогнул.
Витюша обошел все помещения в казарме, заглянул даже в гальюн, но никого, ни единой души не обнаружилось. Ушли, похоже, все.
Он остановился перед стендом с батарейной стенгазетой «Прожекторист». Название было совсем не случайным. Сугубо секретная часть п/п 13–13 в целях маскировки и введения в заблуждение противника выдавала себя за прожекторную, впрочем, без особого успеха: когда колонна ехала по улицам маленького немецкого городка В., жители махали нам вслед руками, радостно крича: «Гроссе руссише ракетен пу-пу!»