Шрифт:
Сани в древности тоже применялись в погребальном обряде – не только зимой, но и летом: на них волокли тело покойника к месту захоронения. Этот вопрос исследовал ещё А. Н. Анучин [27] . Позднее и Д. К. Зеленин указывал: сани избирали для этого, по-видимому, потому, что они были древнейшим типом повозки [28] . В. Я. Петрухин писал: «Использование С[аней] в ритуальных процессиях, совершавшихся в разные сезоны, связано как с традиционностью самого транспортного средства, так и с состоянием дорог средневековой Руси…» А применение саней в обрядах плодородия и обновления природы, по его мнению, соотносимо с распространёнными обычаями волочить что-либо по земле, чтобы перенять её плодородие [29] . Вообще заметно, что при погребальных обрядах и используемые предметы, и сами обрядовые действия обычно бывают упрощённого, архаического типа [30] . Сани – именно такой, старинный и традиционный атрибут.
27
Анучин Д. Н. Сани, ладья и кони как принадлежность похоронного обряда: археолого-этнографическое исследование. М.: Тип. О. О. Гербек, 1890. С. 1–71. См. также: Мусин А. Е. Христианизация Новгородской земли в IX–XIV веках: погребальный обряд и христианские древности. СПб.: Центр «Петербургское Востоковедение», 2002. С. 84–87.
28
Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография. М.: Наука, 1991. С. 350.
29
Петрухин В. Я. Сани // СД-4. С. 541.
30
Толстая С. М. Погребальный обряд // Там же. С. 87.
К обычаю везти тело для погребения на санях восходит древнерусский фразеологический оборот, который встречается в «Поучении» Владимира Мономаха (1117), – «сидя на санях», то есть на старости лет, в преклонном возрасте, одной ногой в могиле. Возможно, что этим же объясняется и выражение «с копыльев (копылов) долой». Копыл – это опора в виде бруска, соединяющая полозья саней с верхней их частью. Когда сани срываются с копыльев, то это значит, что они развалились. Но ещё так, с копыльев долой, несут и тело покойного, когда его довезли на санях до места погребения. И это выражение приобрело значение «умереть; упасть; потерпеть жизненную катастрофу». Когда особенности древнего похоронного обряда окончательно забылись, то диалектное слово «копыл» было переосмыслено и заменено на созвучное: стали говорить «с копыт долой» [31] .
31
Бирих А. К., Мокиенко В. М., Степанова Л. И. Русская фразеология. Историко-этимологический словарь: ок. 6000 фразеологизмов. 3-е изд., испр. и доп. М.: Астрель: АСТ: Люкс, 2005. С. 339–340, 622.
Интересно, что в речи образованных людей XIX в. проявилась такая метафора: садиться в повозку – умирать. Очевидно, это происходило под влиянием старинного выражения «сидя на санях», да и в соответствии с общеизвестными представлениями о смерти как отправлении в дальний путь. Например, в повести М. Н. Загоскина «Вечер на Хопре» (1834, 1837) явившиеся загулявшему помещику бесы (в обличье нескольких казаков и подъячего) так говорили о председателе уголовной палаты, который был известен как «сущий разбойник»: «…Мы все его приятели и ждём не дождёмся радости, когда его высокородие к нам в гости пожалует». И далее: «Конечно, приехать-то приедет, а нечего сказать, тяжёл на подъём! Месяц тому назад совсем было ужв повозку садился, да раздумал». Когда же помещик на это воскликнул, что ведь месяц назад тот «при смерти был болен», ему поддакнули: «Вот то-то и есть, сударь! По этому-то самому резонту он было совсем и собрался в дорогу» [32] .
32
Загоскин М. Н. Вечер на Хопре: отрывок из одного русского романа // Загоскин М. Н. Соч.: в 2 т. М.: Худож. лит., 1988. Т. 2: Комедии; проза; стихотворения; письма. С. 325–326.
Уже в древней летописи говорилось, что у восточных славян было принято помещать прах умерших «на путях» – вдоль дорог. В более позднее время, как известно, при дорогах ставились деревянные либо каменные кресты и часовни, а сами дороги (и тем более их перекрёстки) представлялись местами, где могла являться «нечистая сила» – недаром там же обычно и гадали [33] . У славян до сравнительно позднего времени около дороги хоронили самоубийц. В Полесье самоубийц и некрещёных детей погребали на перекрёстках или на обочине [34] . Да и теперь, как уже отмечалось выше, существует обычай ставить на обочинах дорог поминальные кресты по типу надгробных и памятные знаки иной формы, отмечая места гибельных автомобильных аварий.
33
См.: Фрейман Н. Придорожная часовня – пережиток древнего «погребения на столбах на путях» // Советская этнография. 1936. № 3. С. 86–92; Святославский А. В., Трошин А. А. Крест в русской культуре: очерк русской монументальной ставрографии. М.: Древлехранилище, 2000. С. 72–75.
34
Народная демонология Полесья: публикации текстов в записях 80–90-х гг. XX века. М.: Рукописные памятники Древней Руси, 2012. Т. 2: Демонологизация умерших людей / сост. Л. Н. Виноградова, Е. Е. Левкиевская. С. 443–445.
Сама же традиция хоронить покойных при дорогах, то есть по границам, возможно, связана с представлением о том, что умерший тем самым сможет защищать обитаемый людьми мир. Кроме того, находясь при границе, на окраине, мертвец всё же выпроваживался за обычные пределы человеческого обитания.
В прошлом эпитафии (и реальные, и беллетризованные, ставшие литературным жанром) тоже нередко были обращены к некоему «путнику», «прохожему». Они создавались в расчёте на то, что их прочтёт идущий мимо человек – как если бы могилы располагались при дорогах (собственно, так зачастую и бывало). Традиционный мотив древних надгробных надписей включал в себя обращение к прохожему: «sta, viator!» (латинское: «путник, стой!»), после чего уже говорилось о судьбе и достоинствах погребённого здесь. Так и у Марины Цветаевой в стихотворении «Идёшь, на меня похожий…» (1913): «Я тоже была, прохожий! // Прохожий, остановись!» (курсив автора. – В. К.) [35] . С другой стороны, кладбища действительно бывали местами сентиментальных и романтических прогулок – как у О. Э. Мандельштама в начале стихотворения, обращённого, кстати, к Цветаевой: «Не веря воскресенья чуду, // На кладбище гуляли мы» (1916) [36] .
35
Цветаева М. И. Соч.: в 2 т. М.: Худож. лит., 1988. Т. 1: Стихотворения, 1908–1941; Поэмы; Драматические произведения. С. 44.
36
Мандельштам О. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1973. № 74.
Дорога была связана и с мифологизированными образами болезней. Они, подобно смерти, приходили в обжитое пространство людей издалека – по дорогам. Многие болезни представлялись «напущенными», то есть внесёнными в наш мир колдунами и ведьмами. В записанном фольклористом-любителем М. И. Романовым (1886–1956) в Черевковском районе Архангельской области «заговоре от всяких детских болезней» перечислены такие пагубы: «…Уроки, // Здроги, переполохи, // Дорожные уроки…» [37] . Младенец мог заполучить сглаз («урок») в дороге или от тех злых сил, которые при ней обретались.
37
Романов М. И. Ребёнок северной деревни в фольклоре и быте / публ. A. Н. Мартыновой // Из истории русской фольклористики. СПб.: Наука, 2006. Вып. 6 / отв. ред. Е. А. Костюхин. С. 99.
Интересный образ личностной детской мифологии был у писателя В. Г. Короленко (1853–1921), который в детстве, до 1866 г., жил в Житомире. Он вспоминал о находившейся неподалёку от его дома длинной и прямой улице, что вела в сторону кладбища. Она называлась «шоссе», и по ней часто «пробегали почтовые пары с подвязанными колокольчиками…». Тут же, на выезде из самой оживлённой части города, почтари отвязывали колокольчики. «Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, всё удаляясь и замирая, пока повозка, тоже всё уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку». Улица же эта была такой: «…Перспектива её заканчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за заборов. С одной стороны это было “православное” кладбище, с другой – чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени всё, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие еврейские балагулы, неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортежне достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто ещё раз развёртывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под воротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно катафалк, и всё это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что “всё кончено”… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой шоссе, и, быть может, их глубине и некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…» [38]
38
Короленко В. Г. Собр. соч.: в 5 т. Л.: Худож. лит., 1990. Т. 4: История моего современника. Кн. 1–2. С. 29–30.
Опасности дальнего пути обострённо воспринимались человеком прошлого времени. Далёкая дорога грозила неизвестностью, там можно было и вовсе сгинуть. А гибель на чужбине казалась особенно страшной. Вятский статистик Н. Н. Романов, изучавший в 1870-х гг. быт и хозяйство разных народов Вятского края, писал о том, что вотяки (удмурты), в отличие от русских, боялись всяких дальних путешествий, у них вовсе не развивался извозный промысел: «…Они не так легко могут приспособиться к чуждой для них обстановке, в чужих местах, как русские, которые чувствуют себя, как дома, за тысячу вёрст от родной деревни». Романов приводил такой пример: «Когда мне рассказывали в Елабужском уезде об извозном промысле крестьян и в то же время прибавляли, что извозом в дальние места занимаются только русские, я спрашивал, отчего же этим промыслом не занимаются и вотяки. Мне отвечали: “смерти боятся”. Снарядится русский в извоз, идёт по вотской деревне, видит его знакомый вотяк и говорит, обыкновенно, что-нибудь в роде следующей фразы: “куда, Семён, пошол – домой не придёшь”» [39] .
39
Краткие очерки уездов Вятской губернии / сост. Н. Романов. Вятка: Печатня А. А. Красовского, 1875. Вып. 1. Уезды: I Слободской, II Глазовский, III Сарапульский и IV Елабужский. С. 219.