Шрифт:
— Говорят, хорошие советы дорого ценятся, — пошутила Эмма. — А твои, кажется, будут необычайно дорогими… Не бери в голову, я одна виновата.
— О нет, вас ведь было двое.
И Эмма ушла. «Вас ведь было двое» — ах, да… Торкель и она были вместе так часто, как могли, в эту прошедшую осень, действительно часто. Гуннхильд однажды пошутила, сказав, что влюбленные всегда найдут местечко, даже в самом людном доме. Конечно же, у Гуннхильд был личный опыт; и все же Эмме было бы любопытно узнать, удалось бы Гуннхильд побить ее в находчивости.
Конечно же, они были сумасшедшими! Вновь пробужденное желание заставило их забыть всякую осторожность и… и все же оставалось неутоленным. Но несмотря на их опрометчивость, насколько знала Эмма, их никто не поймал с поличным. Возможно, счастье всегда на стороне храброго — даже в любви?
И вот их объятья в конце концов сами оставили такое заметное доказательство — в один прекрасный день его увидят все и каждый. И вся ее — и его — «находчивость» тут же потеряет всякую ценность; они могли бы с таким же успехом предаваться греху на открытой площади. Само по себе это не потрясло ее, в глубине души она была счастлива носить в себе дитя Торкеля. Что бы ни случилось в будущем, она никогда не отказалась бы от месяцев бьющей ключом радости. Да и Торкель, всегда такой мрачный, словно помолодел и вновь обрел упругую поступь, которую она не видела вот уже многие годы.
Рассказать все Кнуту? Как это возможно — разве что предъявить свой выросший живот и назвать имя отца ребенка? Все, как было? Этого она никогда не сможет. Слов не хватит, а если хватит, Кнут в ревности убьет ее за эти бесстыдные плотские радости.
Ладно, пока еще у нее есть какая-то неделя. Только бы удалось заполучить Кнута в постель, когда он вернется, а ей удастся. Пока же едва ли есть смысл пугать Торкеля.
Но она забыла о езде в карете! Вот что должно вызвать выкидыш. Она еще и сейчас помнила ощущения от сотрясения всех внутренностей, когда впервые ехала в карете по английским дорогам.
Однако, если она и отделается от ребенка, Кнута все равно просветят, чем Торкель и она занимались все это время. В таком случае, может быть, лучше ей самой упредить события? И она едва скрывала свою радость от Торкеля, походя на Моисея, вынужденного закрывать свое лицо, чтобы отблеск божественного величия не навредил детям Израиля. Ей трудно было представить себе, что она сможет отказаться от Торкеля даже в будущем. И — почему она должна это делать? Разве Кнут отказался от своей наложницы Альфивы? Разве скрывал, что все это долгое время держал ее в Дании?
Так уж ли точно, что никто не застал ее с Торкелем, тоже трудно сказать. Ведь, как и ожидалось, Эдгит тут же приехала в Лондон. Но даже если Эмма и запретила ей распаковывать в Уордроубском дворце свои сундуки и узлы, ей было стыдно отказать Эдгит и ее малышу в пристанище на время до отъезда дальше в Норфолк.
Эдгит тут же начала борьбу против Эммы, требуя от нее то одно, то другое. И Эмма не защищалась, только мурлыкала довольная, как сытая кошка, за что Эдгит также укоряла ее.
— Ты сама говоришь это, — улыбалась Эмма, — и я не собираюсь возражать тебе: я чувствую себя превосходно, в том числе и как женщина. Но поскольку ты обвиняешь в этом Торкеля, то я хочу спросить тебя, не стала ли ты сомневаться в собственной юной притягательности? Не думаешь же ты совершенно серьезно, что он, имеющий «кое-что получше», захотел бы наслаждаться моими «увядающими бедрами»?
На это Эдгит нечего было ответить, кроме как предъявить новые несвязные обвинения. Мол, Эмма возводит на нее напраслину: она, Эдгит, ни одним словом не подавала Эмме повода для подобных глумлений!
— Вы же живете здесь в Уордроубском дворце как муж и жена, — кричала она. — Об этом говорит каждый слуга. Так что, чему мне верить?
— Та, что так низко опускается, что расспрашивает слуг о ночном местопребывании своего мужа, достойна того, чтобы ее выдрали за уши, — ответила Эмма. — Почему тебе не спросить самого Торкеля?
Эдгит не то, чтобы казалась огорченной, она и вправду расстроилась. Очевидно, ей никогда не приходила в голову подобная мысль.
— Ты думаешь, он скажет мне правду? — спросила она почти жалобно.
Эмма готова была пожалеть Эдгит, но вместо этого ответила:
— А ты бы поверила ему, если бы он сказал «правду»? Какая бы она ни была?
— Фу, — заныла Эдгит, — ты злая женщина. Ой, у меня голова кругом идет, когда ты так говоришь — я ничего не понимаю.
Эмма отложила в сторону латинскую грамматику, которой надеялась заняться в тишине и покое. Сейчас, когда Кнут вернется домой, с ним явно придется все немного повторять — нельзя же представить себе, чтобы Альфива мучила его латынью.
— Эдгит, милая, — сказала она материнским тоном, который сама так ненавидела, — ты ведь точно знаешь кое-что о проделках твоего высокородного отца с другими женщинами, помимо… помимо твоей матери и меня?
— Да неужели? — неохотно ответила Эдгит и, черт, посмотрела на свои развернутые ладони точно так же, как это делал обычно Торкель.
— Неужели ты думаешь, что твоя мать или я когда-нибудь смогли бы так попрать собственное достоинство, чтобы призвать его к ответу за это? Или расспрашивать его — распутничал ли он с той-то и той-то?