Шрифт:
— Позвольте, тась коммунист, давайте для начала выпьем, а то на нас стукачи смотрят.
Сначала выпили по чуть-чуть. Потом больше. Затем больше или равно. Наконец, очень и очень много. Разговорились. Больше подсело к столу мужиков. Послали еще за ведром и теми, у кого смена кончилась. Рошке тоже выпил, хотя и брезгливо смотрели в водку круглые очки. Вино выбило из Рошке обиду, что послали его, блестяще образованного человека, в поселок, стоящий далеко от путешествия из Петербурга в Москву. Дело коммунизма вершилось вдоль железной колеи, в депо и в топке локомотива. А здесь? Здесь кабак и красные рожи рабочих. И ладно бы красные от революции — так нет, пьют мужики сектантскую самогонку и в ус не дуют.
— Товарищи... послушайте... Необходимо выдрать эсеровский чертополох из тела нашей революции, иначе Антанта и германец удушат!..
— Пей! Чаво ты орешь? Пей давай! Царька и так нет, чаво ж недоволен?
Через час Рошке напился вдрызг. Кабак пел удалую разинскую песню, которой с трудом подвывал молодой коммунист. Он слабо разбирался в происходящем, но помнил, что еще в трезвом уме сошелся с каким-то шепелявящим пареньком. У него был очень простой план. Рошке доставляет в Рассказово оружие, а дальше дело за Гришкой. Хватило бы десятка револьверов и нескольких винтовок. Требовалось также немножко денег из партийной кассы.
В условленный день в питейном доме собрались рабочие. Заперли двери, чтобы стражники не вломились. Вальтер Рошке говорил, потел, боялся и снова говорил, хотя его слушали невнимательно. Рассказово — село богатое, промышленное, имеет от роду больше двух веков. Тут рядом Емелька Пугачев хоронился; рассказовских жителей всемирной историей не напугаешь. Стыдно было молодому немцу за прошлую свою резолюцию — пунцевели круглые очки. Старался Рошке говорить ярче, громче, и все больше брала его злость: рабочие напомнили ему поволжских родных. Вместо того чтобы внимать учению Маркса и Ленина, они предпочитали власть календаря и капиталиста. С понятным распорядком угнетения, годовщину которого можно обмыть в кабаке. Как же решительно и жестоко должна действовать революция, чтобы искоренить раболепие! И как быть, если рабочие плюют в ладонь, которая протягивается к ним на помощь? Рука Рошке сама собой сжималась в кулак. Что же, если народ смеется над революцией, то, видимо, перестанет зубоскалить только тогда, когда она обернется к нему со всей строгостью. Только так можно воздвигнуть дом народного счастья помимо его же, народного, упрямства. А если не хочешь или боишься — вставай под косую линию, которая уравняет в правах с юнкерьем и попом-расстригой.
— Товарищи, послушайте! Я хочу вам сказать...
— Заткнись! Почешите агитатору жопку граблями — и без сы-цы-алистов жизнь на Руси есть!
— Товарищи!.. — И кулак Рошке больше не разжимался в ладонь.
Гришка Селянский действовал иначе. Наливал, без устали таскал бутылки, чайники и ведра, подливал страждущим еще и еще, кому надо — отвешивал подзатыльники, заводил разбойные песни — и через час водка доказала учение Карла Маркса: выплеснулась из дверей кабака пьяная толпа. По стражникам выпалили из револьверов. Попали не сразу, но главное ведь не победа, а участие. В спокойном селе и охраны толковой не было. Разве что крепкие мужики на службе у Гервасиев. Однако как только раздалась на улицах Рассказова пальба, так их и след простыл. Гришке с Рошке и несколькими идейными коммунистами удалось направить толпу к богатым домам, милицейскому участку, туда, где нужно было громить и захватывать.
Под хлопанье ставней бунтари орали зеленую песенку:
Разгромили все трактиры,
Золотистый, золотой.
Мы зовемся дезертиры,
Ты в окопы, я домой...
Силы милиции вскоре были рассеяны. Меньшевистские и эсеровские дружины оказали вялое сопротивление, а позже и сами втянулись в долгожданный грабеж. Высаживали окна и сбивали прикладами засовы: то новая власть пришла, нужно было двери отпереть для переучета общечеловеческих ценностей. Рабочий народ оставлял производство и бежал на шум. Кто качал головой, а кто, не будь дураком, присоединялся к погромщикам.
Федька Канюков остался в стороне от бунта. Он и не пил особо. Чего ему пить? Это же Федька Канюков. Если распаляется в народе жажда подвига, лучше отойти в сторону, а то зашибут. На историю лучше со стороны смотреть — так оно целее выходит. Тогда и увидел Федька, как уматывают из села почтенный господин с дочкой. У девочки были черные-черные, большие испуганные глаза.
Революция вроде как социалистическая, но погром — он всегда еврейский.
XXV.
Шинельные швы плотно обложила белесая вошь, от которой тело нудело, как от мелкой назойливой работки. Крепкими желто-черными ногтями Жеводанов почесал кожу. От ночевок на земле она задубела. Не эпителий, а гофрированная бумага, которой в конце германской перематывали бойцы рваные раны. Ногти у Жеводанова удлинились. Под них забилась еловая грязь, а если поднести солдатские коготки к свету, внутри черноты загорался розовый огонек, будто капля крови упала в чернозем.
«Пора бы подстричься, — решил Жеводанов. — Зарос, крестьянином стал. Поди, и погоны больше не отличат от человека: грязь звездочки закрыла. Отколупать, что ли? До чего же скучна война без смерти. Грязь, нищета, голод... Через год то же самое, может быть, слякоть добавится или злой холод. Для этого войны и не надо. Можно и городовым побыть, вот как тогда на улочке — там и смерти больше было. Кабы был поумней — словил тот портфель. Ха, рифмую, точно мальчишоночка. Вот он, спит. Носиком трепещет. У-лю-лю, не ложися на краю! На войну за честной смертью идут, а тебе — обман: похлебай годик баланду, кофе из цикория, сидишь, считай, под обстрелом, фронт то вперед, то назад. Скука. Под дождем можно и дома пожить. Вырыл окоп за домом да становись героем. Война на то и война, что там смерть живет. С войны только блохи на собаке возвращаются. Хорошо бы еще на мобилизационном пункте устраивали сестрички благотворительную лотерею: кому штыком легкое продырявит, кому газ, пуля, шрапнель. Что призывнику попалось, то он и ищет. Вот это по справедливости. А так... обман один!»
Жеводанов нехотя моргнул. В глазах из горизонтали в вертикаль повернулся зеленый зрачок. Мужчина поскреб спину и снова посмотрел на ладонь. На ней лежала черная жесткая щетинка. Каждое утро надирал Жеводанов с загривка целый пук колкой щетины. «Ничего, — подумалось офицеру, — зимой от подшерстка теплее будет. Можно в снегу спать, если силища раньше не явится. Как ей не явиться?! Даже Елисей Силыч обещал. Он в этих делах понимает. Хоть живет коровой, но понимает. Интересно, когда ангелочки будут его на небо тащить, у них пуп не развяжется? Тяжело Елисеюшкина гордыня весит: никто-де, кроме истинно православных, не спасется. Так, получается, тех, кто крестится иначе или неправильной рукой ест, — тех в ад? По мере, а не по вере? Чушь же! Вот как Хлытинушка говорит? Справедливо ведь указал. Нет, этого не приемлю. Верю, что каждый может заслужить... что — не знаю. Такое вот... чтобы заросшие раны разом раскрылись... чтобы жизнь свернулась в бумажный лист и самолетиком — на новые небеса. Чудо? Да хоть горшком назови. Мне — силища больше нравится. Чудо бывает, когда ребенок в речке не утонул или потерянный кошелек вдруг нашелся. Тьфу! А вот силища... Силищей успешные роды не назовешь. Я к ней давно приготовился, знаю, что в ответ крикнуть. Пусть только спросит, только намекнет! Я сразу раскрою, зачем жил и ходил по земле Виктор Игоревич Жеводанов!»