Шрифт:
Так они рассказывали мне мою историю. Глоберман — мятыми денежными бумажками, Яков — деликатесами, Рабинович — выпрямленными гвоздями, дядя Менахем — записками немых дядей, Номи — ласками, а Одед — криками.
— Когда-нибудь ты напишешь обо всем этом! — кричал он мне. — Иначе зачем я тебе все это рассказываю, о моем отце, и о твоей матери, и о Номи, и о дяде Менахеме, и о Глобермане, и обо всем? Ты напишешь обо всем этом, чтобы все знали, ты слышишь, Зейде?! Ты напишешь!
Третья трапеза
1
В третий раз я ужинал у Якова двенадцать лет спустя. Два из них я провел в Иерусалимском университете и десять — в коровнике Моше Рабиновича.
Моше решил завещать все свое хозяйство мне, но Одед не испытывал по этому поводу никакой досады. Автоцистерна была ему милей коров, и он по-прежнему время от времени отвозил меня к Номи.
Теперь я уже не засыпал во время этих долгих ночных путешествий. Я с большим интересом прислушивался к его воспоминаниям, надеждам и мечтам, которые он излагал все так же громко и с поразительной откровенностью, то и дело перебивая их требовательным:
— Так ты напишешь об этом, Зейде, да?!
Я любил ездить с ним и слушать его и потому не говорил ему, что не намерен выполнить его просьбу.
И работать Моше стал теперь много меньше прежнего. Свой участок он сдал в аренду деревенскому земельному кооперативу, а себе оставил только дойных коров и загон для молодых бычков, которых выращивал на мясо. С утра я повязывал старый мамин передник, обматывал голову ее голубой косынкой и принимался за работу — в коровнике, на кухне, в доме и во дворе.
Своих ворон я не забросил. Один из моих иерусалимских преподавателей, тот рыжий профессор, которому Номи дала прозвище «главного ерундоведа», почуял мою нелюбовь к сиденью к лаборатории и склонность к наблюдениям в поле и сумел оценить мою способность взбираться, рисковать и выслеживать. Как-то раз, через несколько месяцев после того, как я бросил занятия и вернулся в деревню, он появился у нас во дворе и попросил провести для него серию наблюдений в Долине. В частности, как он сказал, для изучения процесса расселения ворон среди людей и того вреда, который этот процесс причиняет местным популяциям маленьких певчих птиц.
К тому времени деревня окончательно разочаровалась во мне. Люди наблюдали за мной, пока я наблюдал за воронами, добавляли к этому мое имя и равнодушие к женщинам, приправляли варево воспоминаниями о моей матери, помешивали, пробовали и по вкусу заключали, что я за человек. В этом обществе, где главным было, сколько борозд ты пропахал и скольких детей ты народил, я тоже считался довольно странной птицей.
Так или иначе, но в 1963 году я еще изучал зоологию в Иерусалиме. Я упоминаю об этом исключительно в угоду хронологии, потому что сами эти занятия ничего не добавляют и не отнимают у той истории, которую я пытаюсь здесь рассказать. Тем более что я не так уж и преуспел в своих занятиях. В университетских лабораториях мне было скучно. Через окно я видел ворон, которые населяли ближние сосны, высиживая там своих птенцов, и душа моя так и рвалась забраться туда и заглянуть в их гнезда, вместо того чтобы вглядываться в постылые препараты, лежащие на лабораторном столе.
— Я ненавижу эти их микроскопы! — сказал я Номи. — Все, что мне нужно знать, я могу увидеть глазами.
— А что же ты любишь? — спросила Номи.
— Тебя я люблю, Номи, — сказал я. — Тебя я люблю, с того самого дня, как родился. Я помню, как мы встретились впервые. Мне было ноль, а тебе шестнадцать. Я открыл глаза и увидел тебя. Я посмотрел на тебя и сказал тебе.
— И чего же ты ждешь сейчас, Зейде? — спросила она.
— Я жду, пока ты дорастешь до моих лет, — сказал я.
Номи засмеялась.
— Я знаю, чего ты ждешь, — сказала она. — Ты ждешь, пока я состарюсь и уже не смогу рожать. Ведь ты именно этого все время боишься, — что у тебя появится сын, а за ним внук, а за ними и Ангел Смерти, идиотина ты этакая!
У них с Меиром был всего один ребенок. Мне было лет десять, когда он появился на свет, и я уже упоминал, что не хочу говорить о нем. Тем более что он родился уже после смерти мамы и потому не имеет никакого отношения к истории ее жизни.
Через несколько месяцев жизни в Иерусалиме я уже знал большинство вороньих мест в этом городе. Я регулярно навещал стаи в Лунной роще и в Доме прокаженных, большую стаю на кладбище в Немецком квартале и другую, поменьше, — в квартале Бейт-Исраэль. Я ходил в Ямин-Моше, чтобы подглядывать за деревом вороньих сборищ в Армянском квартале, который находился тогда на иорданской территории.
А в конце того года я покинул их всех — и мои скучные занятия, и этот холодный город — и вернулся в свою деревню.
2
Когда мы ужинали в первый раз, Якову было лет пятьдесят пять, мне двенадцать, и мы оба страшно смущались.
Во время второго ужина, после моего возвращения из армии, меня все забавляло, и я был весел и насмешлив, а Яков выглядел старше своих лет.
На этот раз — мне уже за тридцать, а ему за семьдесят — в руке моей было приглашение на третий ужин, и сердце мое теснила печаль. Приглашение было печатное и слегка вычурное. Я понимал, что Яков специально ходил в типографию, чтобы напечатать этот единственный листочек, и мысль об этом меня растрогала и вызвала волнение и жалость.