Шрифт:
По своему обыкновению, я лежал и смотрел на дверь, зная, что она никогда больше не откроется и треугольное лезвие света не вырежет и не развернет перед моими глазами золотистый срез тела и коридора.
Всякий раз, когда Яков описывал тех девушек, что стирали на речке Кодыма, с гордостью именуя это «вечной картиной любви», я вспоминал свою собственную вечную картину; юная женщина, выхваченная светом из ночной темноты, ее влажная щека, четко вычерченная талия, сверкающее каплями тело. Мне хотелось вернуться в ту комнату и, свистнув, вернуть к ноге то умчавшееся время, чтобы снова увидеть мерцающее в полутьме обнаженное тело, которое никогда не вернется.
Но тогдашняя невинность давно уже покинула меня, а юность давно уже ушла из ее тела, да и вообще — есть ли в мире более жалкое занятие, чем попытки заново воспроизвести былое? Куда лучше всех этих потуг — наше воображение, и куда лучше воображения — выдумка, а лучше всего этого — просто наша память.
Меир поднял трубку.
— Да, — услышал я его голос, — он здесь, — и тут же позвал: — Это тебя, Зейде. И скажи ему, пожалуйста, кто бы это ни был, что сейчас четыре утра.
— Я здесь, в иерусалимской Тнуве, — сказал Одед на другом конце провода. — Я подумал, может, тебя интересует узнать, что Шейнфельд умер.
— Когда? — спросил я, удивившись остроте боли, внезапно вонзившейся мне в живот.
— Вчера утром.
— Почему мне не сообщили? Почему не позвонили раньше?
— Кто это «не сообщили»? Кто это должен был тебе звонить? — раздраженно спросил Одед. — Его уже похоронили. Еще вчера, после обеда.
— Когда ты возвращаешься в деревню?
— Можешь подождать меня на выезде из города. Мне здесь работы еще на полчаса.
Всю обратную дорогу я думал только об одном. О тайне, которую знали только я и она. О тайне ее последнего отказа от его любви. Со дня ее смерти я все готовился и собирался с силами, чтобы открыть Якову эту тайну. Я рассказывал ему о ней, идя по улице и беззвучно шевеля губами, я шептал из своего старого наблюдательного ящика, в котором давно уже не умещался, я выкрикивал ее широко распахнутым ртом и громовым голосом в далекой дубовой роще, — но до настоящего признания дело так и не дошло.
Одед, чувствуя, что я переживаю и раскаиваюсь, молчал всю дорогу.
Даже когда я вдруг произнес вслух:
— Так даже лучше. Если бы я ему сказал, его бы давно уже не было, — он сделал вид, что моя исповедь утонула в шуме мотора, и не отозвался ни словом.
Несколько дней спустя меня пригласили в адвокатскую контору в Хайфе и сообщили, что тот красивый дом на Лесной улице в Тивоне, вместе с садом, кухней и всем содержимым, отныне становится моим.
— Что вы думаете с ним сделать? — спросил адвокат.
— Сдам кому-нибудь, — сказал я.
— Я бы снял его с удовольствием.
— Дайте мне десять дней и потом можете вселяться.
Адвокат опустил глаза и откашлялся.
— Там в кухне висит портрет женщины, — смущенно сказал он. — Я был бы вам благодарен, если бы вы оставили его там.
— Вы знали ее?
— Госпожу Грин? Не в ее юности, к сожалению, но уже под старость, — сказал он. — Я был их адвокатом, ее и господина Грина. Несколько лет назад, когда она скончалась и я пригласил сюда господина Шейнфельда, чтобы вручить ему ключи от дома, который она ему завещала, я узнал от него, что он был ее первым мужем. Должен признаться, что это было для меня большой неожиданностью. А сейчас этот дом наследуете вы, господин Рабинович. Вы позволите задать вам личный вопрос: что вас связывает с этой семьей?
В ту ночь господин Рабинович ночевал в своем новом доме.
Как обычно, он уснул только на рассвете, и у него не было снов.
Наутро он услышал громкий стук в дверь.
— Кто там? — спросил господин Рабинович.
— Это из магазина.
Вошел молодой парень, пахнущий колбасой и лавровым листом. Он, казалось, хорошо знал это место — направился прямиком в кухню, положил в холодильник несколько пакетов, разложил по полкам овощи и фрукты, со звоном поставил бутылки.
— Все оплачено, — сказал он и положил на стол визитную карточку своего магазина и белый запечатанный конверт, адресованный мне.
Уже у двери он повернулся ко мне, глубоко втянул воздух и произнес:
— Мы очень сожалеем, господин Рабинович Зейде. Господин Шейнфельд Яков был хороший человек и действительно понимал толк в еде. Может быть, он не так уж разбирался в названиях разных вин, но сковорода смеялась у него в руках, а нож танцевал. Мой хозяин специально ходил нюхать запахи из этого дома, когда господин Шейнфельд Яков варил, а возвращаясь в магазин, говорил нам: «Это большая честь — продавать продукты такому человеку, потому что этот человек умеет варить в трех медных кастрюлях одновременно». Мой хозяин просил передать и вам, господин Рабинович Зейде, что если вы останетесь здесь жить, мы будем рады обслуживать вас тоже.
Парень закончил свою речь, произнесенную на одном дыхании, и вышел.
Господин Рабинович Зейде начал искать и разбираться.
В конверте он нашел рецепты для четвертого ужина.
В ящике прикроватной тумбочки его ждала голубая косынка матери.
Ее великолепное свадебное платье висело в шкафу, освободившись от прежней картонной скорлупы. Белоснежное, разглаженное, не пахнущее ничем.
Господин Рабинович Зейде вынул его из шкафа, разложил на кровати, сел в большое кресло и заснул.