Вход/Регистрация
Проповедь о падении Рима
вернуться

Феррари Жером

Шрифт:

— Уроды и пьянь, мать вашу, вот вы все кто,

но тоже проследовал за остальными. Мари-Анжела, встав за стойку бара, занялась тем, что так хорошо умела делать и что так сильно хотела забыть — уверенно орудовать стаканами и ведерком со льдом, методично и безошибочно запоминая очередность выкриков «угощаю!», звучащих все чаще и все менее твердыми голосами; она слушала бессвязные разговоры, по сотому кругу повторяемые и обрастающие небылицами рассказы, историю про то, как Виржиль Ордиони любит полакомиться печенью только что подстреленного кабана, которую вынимает из еще дымящейся туши, режет ломтиками и ест тут же, сырую, с невозмутимостью доисторического человека, не обращая внимания на возгласы отвращения вокруг и цитируя бедного своего отца, повторявшего, что для здоровья — это самая что ни на есть польза; и вот теперь охотники шумели с тем же самым отвращением в баре, стуча кулаками по оцинкованной стойке, покрытой разводами от пастиса, и все хором гоготали, обзывая Виржиля скотом, правда, умеющим метко стрелять; а Винсент Леандри все сидел в углу особняком, вперившись в свой стакан, и во взгляде его чувствовалась боль. Мари-Анжела все яснее осозновала, что снова взяться за эту работу не сможет, что даже и не подозревала, насколько опротивело ей это занятие. Многие годы она полагалась на Хайет как на родного человека, все больше и больше доверяя ей управление баром, и теперь она с горечью думала, что Хайет ушла, даже не поцеловав ее на прощанье, не черкнув и пары строк, из которых стало бы ясно, что здесь она прожила частичку своей жизни, пережила хотя бы мало-мальски важные для нее минуты, но как раз это — и Мари-Анжела прекрасно понимала — именно это Хайет и не могла сделать, потому что было очевидно, что она хотела не просто исчезнуть, а начисто стереть все проведенные здесь годы, оставив, быть может, лишь воспоминания о былой красоте ее столь рано огрубевших в работе рук, ее рук, под конец столь натруженных, что, будь это только возможно, Хайет охотно отсекла бы эти руки и оставила бы их здесь, уходя, после себя; и та злобная тщательность, с которой Хайет убрала квартиру, красноречиво подтверждала ее отчаянное желание все стереть и увериться в том, что усилием воли можно вычеркнуть из жизни все ошибочно прожитые годы, вплоть до воспоминаний о тех, кто когда-то нас любил. И Мари-Анжела, наполняя до краев стаканы с уже не разбавленным водой пастисом, искренно пожелала, чтобы Хайет, где бы она ни находилась, куда бы она ни стремилась, почувствовала если не счастье, то, по крайней мере, облегчение, она искренне постаралась мысленно благословить Хайет в путь и отпустить ее, не держа на нее зла. Так и уходила Хайет, безразличная и к благословениям, и к обидам, даже не подозревая, что своим исчезновением уже перевернула один из миров, о котором больше не желала и вспоминать, ибо теперь Мари-Анжела твердо знала, что держать бар больше не станет, что не сможет выносить даже вида отвратной желтоватой жижицы пастиса, оседающей на грязных стаканах, не сможет терпеть ни анисовый перегар, ни возгласы картежников, играющих в белот нескончаемыми зимами, от одного воспоминания о которых на душе сразу становится тошно, ни бесконечные раздоры клиентов с их извечным ритуалом пустых взаимных угроз, за которыми неизменно следуют слезливые примирения на веки вечные. Она знала, что больше так не сможет. Дочь, Виржини, могла бы, в принципе, заменить ее в баре, пока не найдется новая официантка, но этот вариант отпадал по всем пунктам. Виржини никогда не занималась чем-то, хотя бы отдаленно напоминавшим работу — она посвятила себя изучению безграничной праздности и разгильдяйства и, казалось, стремилась в полном объеме выполнить свое призвание; даже когда ей приходилось потрудиться в баре, ее угрюмое выражение лица насупленной инфанты сводило на нет непременное в подобном заведении постоянное общение с посетителями, пусть даже с такими неотесанными, как завсегдатаи бара. Новая официантка, конечно, найдется, но Мари-Анжела чувствовала, что больше не сможет брать на себя роль хозяйки, не сможет следить за часами открытия-закрытия, не сможет каждый вечер, сверяя счета, снимать кассу; она не хотела больше ломать комедию, напуская на себя строгость и подозрительность — при Хайет в этом давно отпала необходимость; но прежде всего, Мари-Анжеле не хотелось признаваться самой себе в том, что, скорее всего, рано или поздно, замена Хайет действительно найдется. Она заметила, как Виржиль Ордиони, пошатываясь, направился в туалет, и с тоской представила себе, во что превратятся идеально вычищенный унитаз, пол и стены; она поняла, что полвоскресенья ей придется злиться, оттирая грязь за этими дикарями, и в ту же минуту решила подать объявление о сдаче бара в аренду.

~

В тот же вечер, подробно рассказав сыну по телефону о жизни всех его братьев и сестер, перейдя заодно на новости о бесчисленной когорте племянников и племянниц, Гавина Пинтус после традиционного вопроса о том, привыкает ли сын к Парижу, объявила Либеро, что официантка из деревенского бара таинственным образом исчезла. Либеро воспроизвел услышанное от матери Матье Антонетти, но тот рассеянно буркнул что-то в ответ, и оба снова погрузились в повторение лекций, тут же забыв о событии, которое тем не менее положило начало их новому существованию. Оба знали друг друга с детства, правда, не с пеленок. Матье исполнилось восемь, когда его мать, обеспокоенная явной склонностью сына к уединению и мечтательности, решила, что ему необходимо общение — приятель, с которым тот мог бы вместе проводить каникулы в деревне. Она взяла сына за руку, перед выходом сбрызнув его одеколоном, и повела к Пинтусам, младшему мальчику которых тоже было восемь. Огромный дом Пинтусов представлял собой разнокалиберные и неоштукатуренные блочные наросты и походил на хаотично разрастающийся организм, живущий собственной дикой жизнью; здесь со стен свисали провода с патронами от лампочек, двор был завален тележками, шлангами, черепицей, на солнце валялись собаки, а мешки с цементом и впечатляющее количество неопознанных предметов выжидали своего часа, чтобы доказать однажды свою пригодность. Гавина Пинтус штопала курточку; ее грузное тело, раздобревшее после одиннадцати родов, свисало с хрупкого складного стульчика; Либеро сидел на приступочке у нее за спиной и наблюдал за тремя братьями, как те, измазавшись в мазуте, ковырялись в лишенной признаков возраста машине с разобранным мотором. Мать энергично тянула Матье за собой, а он все сильнее сопротивлялся, и когда Либеро неподвижно и без тени улыбки уставился на мальчика, Матье так сильно сбавил шаг, что Клоди Антонетти пришлось резко остановиться, и когда через несколько мгновений Матье разрыдался, ей ничего не оставалось, как отвести сына домой, умыть и прочитать пару нотаций. Успокоился он, только когда его старшая сестра, Орели, обняла его с инстинктивной материнской заботой, смешанной с еще детской серьезностью. Во второй половине дня Либеро постучал в их дом, и Матье согласился прогуляться с ним по деревне; они пробирались сквозь беспорядочное сплетение таинственных троп, ручейков и улочек, и все это постепенно стало складываться в упорядоченное, уже совсем не страшное пространство, пока это самое пространство не стало для Матье наваждением. С каждыми новыми каникулами конец пребывания в деревне омрачался все более и более тягостными семейными сценами, пока Клоди не пожалела, что подтолкнула сына к выбранному ею общению, последствия которого она просто не могла себе представить. Теперь Матье жил одним лишь ожиданием лета, и когда в тринадцать лет он понял, что родители, эти поистине чудовищные эгоисты, вовсе не намереваются оставить работу в Париже, чтобы он смог насовсем переселиться в деревню, он стал им докучать, требуя, чтобы те отправили его в деревню, по крайней мере, на время зимних каникул. На отказ родителей Матье отреагировал умело разыгранной истерикой и голодовками, правда, слишком короткими, чтобы подорвать здоровье, но и достаточно длительными и показательными, чтобы вывести родителей из себя. Жак и Клоди с грустью констатировали, что произвели на свет невыносимого засранца, но это удручающее заключение отнюдь не помогло решению проблемы. Жак и Клоди были двоюродными братом и сестрой. После смерти жены в родах Марсель Антонетти, отец Жака, признался, что не может ухаживать за младенцем и обратился за помощью, как он делал это всю свою жизнь, к своей сестре Жанне-Мари, которая тут же без малейшего упрека приняла Жака в семью и стала воспитывать его вместе с собственной дочерью Клоди. Так что выросли они вместе, и когда их близкие отношения открылись, и молодые люди тут же объявили о своем намерении пожениться; новость, разумеется, повергла всю семью в негодующее оцепенение. Однако упрямство молодых сделало свое дело, и свадьба все-таки состоялась — в присутствии немногочисленных гостей, которые восприняли церемонию не как волнительный триумф любви, а как торжество порока и кровосмесительства. Их дочь, Орели, вопреки всем опасениям, родилась совершенно здоровой девочкой, и ее появление на свет несколько ослабило напряженность в семье, а рождение потом еще и Матье было встречено — внешне — абсолютно спокойно. Тем не менее все вскоре стали замечать, что отец Жака, Марсель, будучи не в силах упрекнуть в чем-либо ни сына, ни невестку, перенес свою агрессивность на внуков, и если он в конце концов невольно привязался к Орели, доходя порой до проявлений стариковского обожания, то к Матье он продолжал относиться с недоброжелательностью и даже, несмотря на всю нелепость этого чувства, с ненавистью, словно мальчик сам оказался организатором отвратительного союза, явившего его же самого на свет. Каждое лето Клоди замечала враждебность, с которой Марсель смотрел на ее сына, — видела, как чересчур нарочито, не инстинктивно, отстранялся он от внука, когда Матье подходил его поцеловать, как не упускал случая, чтобы не намекнуть на его дурную манеру держаться за столом, на его неряшливость или склонность к озорству, и Жак горестно опускал при этом глаза, а Клоди десять раз на дню сдерживалась, чтобы не оскорбить старика, к которому не чувствовала больше ни капли привязанности. Когда Матье сдружился с Либеро, реакция Марселя была резкой — он все цедил сквозь зубы:

— Неудивительно, что он прилепился к парню с Сардинии,

на что Клоди ничего не ответила,

— Он мог бы хотя бы не приводить его в дом,

и Клоди ничего на это не ответила; она не отвечала годами. До тех пор пока Матье, как обычно, не прислал деду непритязательную поздравительную открытку («С днем рождения, я тебя люблю, твой внук Матье»), на которую Марсель отписался двумя строчками: «Мой мальчик, тебе скоро тринадцать — избавь меня от той чуши, которую не пристало читать мне в моем возрасте, а в твоем — писать. Пиши, если есть, что сказать, а нет — тогда не надо».

Клоди перехватила ответ и тут же в ярости схватила телефонную трубку:

— Дядя, ты в своем уме? Ты, может, так и помрешь дураком, а пока — не смей больше так обращаться с моим сыном.

Марсель попытался было поплакаться в свое оправдание, но Клоди шваркнула трубку, негодуя на жестокую несправедливость судьбы, которая решила лишить ее собственных родителей и позаботилась о том, чтобы оставить в живых этого невыносимого старого хрыча, который без конца жалуется, будто вот-вот помрет, звонит посреди ночи при каждой болячке, малейшем насморке, твердит о хитроумном развитии своей язвы, которая должна была свести его в могилу лет семьдесят тому назад, хотя на самом деле у него железное здоровье; он как будто задался целью искалечить жизнь взрослому сыну, хотя, когда тот был маленьким, совершенно его игнорировал; и Клоди строила дивный план нагрянуть однажды в деревню и удушить Марселя подушкой или — еще лучше — задушить его голыми руками, но ей пришлось отказаться от мысли о возмездии и признать, что на самом деле она не могла ни доверить сына Марселю, ни объявить Матье, что ему придется остаться на каникулах в Париже, объяснив это тем, что дед его просто ненавидит. Разрешил ситуацию звонок Гавины Пинтус: на смеси корсиканского с сардинским диалектом Барбаджи она заявила, что с радостью примет Матье у себя дома всякий раз, когда тот захочет к ним приехать. Клоди хотела было отвергнуть приглашение, чтобы продемонстрировать Матье, что игра на чувствах не пройдет, но тут же заподозрила, что Матье-то и был, при косвеном участии Либеро, инициатором этого столь своевременного предложения; в результате приглашение она приняла, быстро сообразив, что сможет теперь манипулировать сыном — она не преминула запустить механизм в дело и тут же пригрозила Матье отменить поездку на очередные каникулы из-за плохих оценок или при попытке заартачиться по малейшему поводу; и все последующие годы, изо дня в день радуясь на воспитанного, прилежного и послушного сына, Клоди с удовлетворением вспоминала, что ничто не приносит столь хорошие плоды, как шантаж.

~

Существовало два мира; быть может, бесконечное множество иных, но для него — всего два. Два мира — абсолютно раздельных, с собственной иерархией, совершенно не пересекающихся между собой; и ему хотелось, чтобы его миром стал именно тот, который был ему наиболее чужд, словно важнейшая часть его естества была как раз наименее изведанной для него самого и что отныне необходимо было как следует ее распознать и сделаться именно ею, ибо он был лишен ее еще задолго до рождения и приговорен к жизни чужестранца, пусть даже им не осознаваемой, — к жизни, в которой все, что было ему знакомо, вызывало теперь ненависть, к жизни, которая и жизнью-то не являлась, а была лишь механической ее пародией, которую он пытался забыть, например, когда подставлял лицо порывам горного ветра, трясясь вместе с Либеро на заднем сиденье внедорожника, который Совер Пинтус катил по ухабистой дороге к своей ферме. Матье исполнилось шестнадцать, и теперь каждые зимние каникулы он проводил в деревне в обществе бесчисленных родственников Пинтусов с непринужденностью бывалого этнолога. Старший брат Либеро предложил им провести денек вместе, и когда они приехали на ферму, Виржиль Ордиони был занят кастрацией согнанных в загон молодых хряков. Он приманивал их едой и хрюкал на разный лад, надеясь усладить их слух, и когда одно из животных, прильщенное подобной музыкой или, может, просто-напросто ослепленное своей прожорливостью, неосмотрительно приближалось, Виржиль прыгал на него, опрокидывал на землю, как мешок с картошкой, переворачивал, схватив за задние ноги, и усаживался верхом у него на животе, задом-наперед, неумолимо сжимая жирными ляжками, как железными тисками, сбитого с толку хряка, издававшего в предчувствии беды жуткий визг; Виржиль точным жестом надрезал мошонку хряка ножом, запускал в рану руку, вызволял первое яичко и надрезал канатик, затем проделывал то же самое со вторым яичком и бросал оба в большой, уже наполовину заполненный таз. После операции отпущенный боров, чей стоицизм не мог не впечатлить Матье, снова как ни в чем не бывало принимался за корм в толпе своих безразличных сородичей, по очереди попадавших в опытные руки Виржиля. Матье и Либеро, облокотившись на забор, следили за происходящим. Совер вышел из фермерского сарая.

— Никогда еще не видел такого? А? Матье?

Матье покачал головой, и Совер усмехнулся:

— Хорошо орудует. В этом-то Виржиль толк знает. Ничего не скажешь.

Но Матье и не думал отвечать, тем более что в загоне дело приняло неожиданный и занятный оборот. Виржиль, сидя на хряке, которому он только что надрезал мошонку, крепко выругался и обернулся к Соверу; тот спросил его, в чем дело.

— У этого — только одно! Одно-единственное! Второе не опустилось!

Совер пожал плечами:

— Ну, бывает!

Но Виржиль не собирался сдаваться — он отрезал хряку единственное яичко и пустился в исследование его пустой мошонки, выкрикивая:

— Я нащупал его! Нащупал!

и снова принялся крыть хряка на чем свет стоит, а тот, страдая от своего запоздалого полового созревания, отчаянно пытался вырваться из тисков мучителя и все рыпался во все стороны, взбивая вокруг клубы пыли и издавая почти человечий визг, в результате чего Виржилю пришлось все-таки бросить свою затею. Боров вскочил и забился в угол загона с насупленным видом, ноги у него тряслись, длинные уши в черную крапинку упали на глаза.

— Он умрет? — спросил Матье.

Виржиль подошел, держа таз под мышкой, утер пот со лба и рассмеялся:

— Да нет, не умрет, я его просто немного встряхнул; хряк — он зверь крепкий, так просто не помрет,

он снова засмеялся и спросил:

— Ну что, ребята, все путем? Пошли ужинать?

и Матье понял, что в тазу как раз и был их ужин, и он усилием воли сдержался, чтобы не показать ни толики изумления, потому что этот мир был его миром, даже если он еще не до конца его изучил, и каждое открытие, каким бы отталкивающим оно ни было, ни на секунду не должно было вызывать у него удивление, а должно было превратиться в привычку, хотя привычное как раз и шло вразрез с тем наслаждением, с которым Матье уплетал поджаренные свиные яйца, пока сильный ветер подтягивал облака к скале, скучивая их над часовенкой Богородицы, — белой-белой, — рядом с которой горели свечи в ярко-красных стаканчиках — Совер и Виржиль иногда их зажигали, чтобы почтить спутницу их одиночества; ветер давно развеял прах выстроивших эту часовенку рук, но они все-таки оставили здесь свой след; а выше, на отвесном склоне, видны были развалины, сливавшиеся бурым своим цветом с гранитом скалы, из которой они когда-то выросли и которая теперь втягивала их в себя обратно, медленно и нежно вбирая поросшие репейником камни в свои недра. Совер грел на костре кастрюльку с дурным кофе и говорил с Виржилем и братом на языке, который Матье не понимал, но знал, что язык этот — его, и Матье слушал, отхлебывал обжигающий кофе и представлял себе, что все понимает, даже если речь эта несла с собой не больше смысла, чем невидимый горный поток, с гулом изливавшийся на дне ущелья, прорезавшего скалу глубокой раной, расколом от прикосновения перста Божьего при сотворении мира. После ужина все пошли за Виржилем в сарайчик, где дозревали сыры, и Виржиль открыл старый огромный сундук, набитый самым невероятным старьем: удилами, заржавевшими стременами, военными ботинками самых разных размеров из твердой, как бронза, кожи; Виржиль вынул фронтовое ружье, лежавшее среди тряпья и массы железок, оказавшимися, к изумлению Матье, пистолетами-пулеметами STEN, которые союзники во время войны сбрасывали сюда с самолетов в таком огромном количестве, что и шестьдесят лет спустя их еще можно было найти в густых зарослях макИ[3] — вот, ждут, пока кто-нибудь их подберет; и Виржиль сказал, рассмеявшись, что отец его был известным сопротивленцем, наводил ужас на итальянцев, когда Рибедду[4] со своими людьми бесшумно пробирался в ночи, прислушиваясь к шуму авиамоторов; и Виржиль похлопал Матье по плечу, а тот слушал, раскрыв рот, тоже представляя себя бесстрашным героем.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: