Шрифт:
Быть может, принц никогда еще не говорил так горячо, с таким убеждением. Принцесса побледнела, как платок, который она держала в руках. Она готова была лишиться чувств, но слезы неудержимым потоком хлынули у нее из глаз.
— Я не знала, не понимала этого, — заговорила она, наконец, с энергией — да и не хочу этого знать. Вы можете выслать меня за границу, развестись со мною, заключить меня в монастырь, как это не раз случалось в России, но ребенок не будет вашим. Пусть все знают, что он сын любимого мной человека…
— Ба, ба, ба, принцесса, — прервал ее принц, презрительно улыбаясь, — вы впадаете в романтизм, совершенно не соответствующий вашему званию. Когда вы успокоитесь, вы сами увидите со свойственною вам проницательностью, что это — речи какой-либо простушки-монастырки, а не принцессы Иеверской, обязанной блюсти честь владетельного герцога и оберегать будущность всего его герцогства. Я не хотел бы знать, кто это любимый вами человек, хотя, к сожалению, о нем все равно доведут так или иначе до моего сведения, но думаю, что это совсем юный мальчик, не взвесивший всей важности своего проступка. И, по всей справедливости, вина лежит, главным образом, не на нем, а на вас, принцесса! В какое безвыходное положение поставили вы себя и меня! Конечно, не все принцессы вашего звания следовали стезе добродетели, но зато они и вели себя осмотрительнее. Даже в России были Таракановы, Бобринские… Ваше несчастье, Луиза, — прибавил принц, смягчаясь — что вы сохранили в себе душевную чистоту, которой никто не имел в вашем сане. Вы не приняли мер, какие должна была принять всякая женщина в вашем положении… Вы лишены духа интриги…
Принц проговорил эту тираду, возвышая голос всякий раз, как он замечал, что принцесса хочет ему возражать. Затем, очевидно тронутый ее отчаянием, он сел возле принцессы и, взяв ее за руку, сказал ей спокойным, тихим голосом:
— И мое положение не такое, каким вы себе его представляете. Что бы ни было причиной нашей отчужденности, я привык уважать вас и до некоторой степени, сознаюсь, считаю себя виновником обрушившегося на меня и вас несчастья. Мы, Луиза, должны быть выше других по своим чувствам и поведению, а жена Цезаря, вы знаете, должна быть выше всяких подозрений. Ум и чувство мои — на вашей стороне, Луиза, и я хочу помочь вам, помогая и себе. На вашего ребенка я хотел бы смотреть так же, как на своего собственного, тем более, что, весьма возможно, это будет и не мальчик, а une fichue demoiselle. Потом, если нужно будет, мы все обсудим с вами, но теперь я требую от вас одного — полного вашего молчания и вашей обычной сдержанности… Я, — прибавил, помолчав, принц, — ни пред кем, даже пред Клеопатрой, не буду отрицать своего отцовства…
Принцесса Луиза схватила его руку и крепко поцеловала, покрыв ее своими слезами.
— Идите к себе, — сказал принц, — и постарайтесь успокоиться. Я провожу вас до ваших комнат.
Супруги, пройдя по уединенным аллеям парка, возвратились к себе домой. Принцесса едва вошла в свой будуар, оставив принца, зашаталась и с глухим криком упала на руки подбежавшей камеристке. Принц велел подать себе верховую лошадь и поехал назад в парк кататься.
«Трудно сохранять всегда спокойствие и самообладание, — думал он. — Случилось не то, что я только мог себе представить, и вел себя я, быть может, совсем не так, как рассчитывал и должен был вести. Бедная Луиза, кажется, вовсе не ожидала от меня такой мягкости. Но, вероятно, никогда не суждено мне отрешиться от слабостей человеческих! Да и не в них ли собственно и заключается земное, человеческое счастье? Но Луиза-то, Луиза! Кто мог бы подумать!»
Брат принца Иеверского, принц Макс, известен был в петербургском обществе, как человек с неукротимым характером, но невысокого ума. В нем не было и признаков культурности, внешнего лоска образования и гуманности, которым так прельщал и мужчин, и женщин брат его, «известный очарователь», по выражению Дениса Давыдова. Умственные интересы и наслаждения были совершенно чужды душе Макса, но зато тем более предавался он грубым удовольствиям казарменного вкуса, а некоторые его выходки по своей беспричинной жестокости и бессмыслию заставляли даже предполагать в нем умственное расстройство. На приморской своей даче, в обществе любимых офицеров, Макс забавлялся стрельбою из орудий живыми крысами и наполнял свои досуги амурными приключениями среди невзыскательных чухонок. Жена его, принцесса Амалия, вынуждена была оставить своего супруга и уехать за границу, так как и ее подвергал он невероятным испытаниям. В спальню ее приводил он барабанщиков, чтобы они будили ее ранним утром боем своих барабанов, а ее заставлял являться на офицерские пирушки и здесь не стесняясь выхвалял ее прелести. Игра в солдаты, повышенный интерес ко всем мелочам обучения солдат и ко всем хитростям немецкого штукмейстерства в особенности давали пищу жестокому, раздражительному его характеру, и он подвергал провинившихся суровым наказаниям, а иногда и сам прикладывал к ним свою руку. Всего ужаснее в нем была холодность его жестокости и безумных выходок, потому что, подобно своему брату и великому князю Константину, он не любил спиртных напитков и всегда был трезв. Разумеется, ближайшие соучастники всех «чудес» принца Макса, его преданные слуги и исполнители его фантазий, пользовались его протекцией и милостями, хотя и сами часто были жертвами его необузданного нрава. В числе их были преимущественно немцы остзейского происхождения, решавшиеся во что бы то ни стало сделать карьеру, и среди них особенно отличался своею угодливостью новый конногвардеец, барон Карл Карлович Левенвольде. Зная дружбу принца Макса с великим князем Константином, командовавшим всем гвардейским корпусом, барон всегда, как только позволяла ему служба, находился в приемной принца или у него в манеже, на знаменитых учениях, и достиг такого успеха своею вкрадчивостью, что принц называл его часто «милый Карлуша». Это не помешало Максу сказать о нем при его же товарищах: «C’est un mouton qui r^eve».
Принц, однако, ошибался. Карлуша умел вести свою линию и знал, чего добивался. Всего более снискал он расположение своего покровителя ловкой передачей ходивших по Петербургу сплетен об интересовавших Макса лицах высшего петербургского общества, а также «докладцами» о жизни гвардейских офицеров. Более всего доставалось при этом, конечно, офицерам русского происхождения, потому что Левенвольде, как истый остзеец, всегда выгораживал немцев. Чаще других Левенвольде касался Кавалергардского полка, столь несимпатичного ему по воспоминаниям его собственной службы в нем. Говоря об Охотникове, он однажды выразился, что «в тихом омуте сам чорт родится». Гордый своим баронским гербом, где было множество предметов, Карлуша прибавил, что Охотников — низкого происхождения, потому что у него нет герба.
— Откуда ты это знаешь? — спросил его принц.
— Да я спрашивал его: «Какой у вас герб?» А он и сказал: «Гром у чистом поле». Я говорю: «Тучи и молния?» — «Нет, — говорит, — просто гром». Значит, у него герба и нет: пустой человек! — закончил Левенвольде при громком смехе принца, который объяснил своему собеседнику, что Охотников только смеялся над ним.
На дальнейшие вопросы принца барон сообщил ему, что Охотников живет тихо, кутежами не занимается и бывает только у своей родственницы княгини Голицыной, в которую, вероятно, влюблен.
— У Натальи Федоровны? — удивился Макс — у подруги моей любезной невестки? Сколько я знаю, принцесса бывает часто у княгини.
— В это лето почти каждый день, ваше высочество, — сказал Левенвольде. — Мне рейткнехт принцессы, мой бывший берейтор, говорил.
— И что же? Она встречает там и Охотникова?
— Не знаю, может быть, и встречает.
— А вот это-то знать и интересно, милый Карлуша. Я с принцессой редко встречаюсь, у нее свой круг знакомых; быть может, и Охотников в их числе. Она к русским благоволит, не то, что к вам, немцам.