Шрифт:
За ним пришли и сюда, постучались, не чинясь с больным князем, в дверь.
И атаман поднялся.
— Недосуг, — буркнул он.
И прошел с двумя казаками по делам, о которых не доложил воеводе, — по делам опять на себя взятого сибирского княжения.
Осенью атаман принял гостей, открыл для них кладовые. Но когда опустели кладовые, точно отрезал князя от себя. Как некогда в сылвенскую зимовку, все в казачьем войске подчинилось одному: дожить до весны. Десятники отвечали за свои десятки, есаулы — за десятников, атаман и круг — за всех. И снова донской закон встал над жизнью и смертью людей. Будто ничего не переменилось с той зимы на Камне и воды совсем не утекло за четыре года.
Охотники промышляли в лесах; случалось, и гибли, но когда возвращались, то с добычей.
Выпадали дни с одной лиственничной корой — делили кору. В лучшие избы снесли больных цингой; их отпаивали настоем хвои.
Матвей Мещеряк часами просиживал с Ермаком. И тому, что высчитает Мещеряк — какой пай дать на душу, сколько воинам, сколько женщинам, как поделить любую добытую кроху, — подчинял все войско Ермак, неумолимо отворачиваясь от свежих бугров на кладбище княжьих людей.
В ханском жилище под угасшей лампадой умер Семен Волховской.
Костром из кедровых поленьев оттаяли землю. Ломом и кирками вырубили яму.
В мерзлой сибирской земле закопали воеводу.
Голова Иван Киреев пропал. То ли бежал, то ли погиб где–то на Иртыше. Глухов ни во что не вмешивался. Выжившие стрельцы ходили теперь с казачьими сотнями.
8
Морозы спали, днем налегал густой туман, подъедая снег, просачивалась медленная вода и пахла, как белье у портомоек. К вечеру снег примерзал, покрываясь настом. Начались оленьи и лосиные гоны. Верные русским жители татарских и даже дальних остяцких и вогульских городков (там тоже были «дружипы», «женки» у казаков) пригнали в Кашлык тайком от карачиных соглядаев нарты с дичью, рыбой и хлебом.
И вовремя: еле стих легкий скрип порожних парт, как раздались топот копыт, лошадиное ржание, крики воинов. Двенадцатого марта карача с ордой подступил к городу.
Он думал легко взять его. Но Ермак хорошо укрепил бывшую ханскую столицу. Глубокий ров шел вдоль горы. За ним — валы и степы. Пушки стояли по углам.
В поле перед валом казаки пометали еще чеснок — шестиногие колючки из стрел. Кинутый чеснок тремя ногами впивался в землю, а три ноги торчали. Прикрытый снегом, чеснок калечил вражескую конницу, впивался в ступни воинам–пехотинцам.
Карача не смог взять Сибири. Но он стал станом перед городом и запер русских. Весна свела снег с полей. Берега Иртыша лежали в пуховом облаке распускающихся почек. Временами казаки видели множество повозок. Запряженные конями и быками, они двигались по черным дорогам к стану Карачи.
Мурза не торопился. Его орда стерегла все выходы из Сибири. Но сам мурза не хотел скучать под крепостными стенами. Он раскинул свои шатры поодаль, в молодой роще у ханских могил на Саусканских высотах. Сухонький старичок, он любил стихи, краткие мудрые изречения и свежесть природы. Оп жил «в зеленом Саускане» с женами и детьми, дожидаясь дня, когда ворота Кашлыка сами отворятся перед ним и гонцы поскачут по ближним и далеким городкам с вестью, что хан из нового рода сел на древний улус тайбуги.
Русских в городе осталось мало. Многие перемерли за зиму. Пали отважные атаманы и бесстрашная волжская вольница, громившая Махметкула. Пушечная пальба орду уже не пугала. Татары только отводили обозы немного дальше. А смельчаки подбирались к стенам и пускали стрелы. С некоторыми летели в город грамоты. Мурза хвастал. Он грозил посадить на кол обоих атаманов и набить чучела из кожи казаков и стрельцов.
Снова начался голод. И на этот раз гибель казалась неотвратимой.
9
— Повоевали. Вот и повоевали!..
Темно в избе, нечем светить. Он полулежал, опираясь на левый локоть. Ильин слышал, как сипло, несвободно, не по–молодому клокотало у него в груди.
— Царство искали… и сыскали. А был человек — он не верил. То давно, много годов назад. Он сказал: «Настанет пора — сам себе не поверишь, атаман…» Желтый глаз у него, круглолиц и жил крепко, подмяв под себя свою правду, — не вытянешь из–под него и с места его не стронешь. «Не себе сеял, чужие и пожнут», — сказал он. Дорош — звали того человека. И был еще другой человек… С нами шел, да отбился, свернул с сакмы, — тогда ты ночью, на острову, на Четырех Буграх, первым сказал мне про то. А думаешь, я и не знал? Отбился. На свою иа дорожку. Что на ней? Сласть? Полымя и дыба. А людей скольких манит туда! Тысячи людей. Филимоном звали этого другого…
— Уйдем отсюда, — быстро и горячо заговорил Ильин, словно прямо отвечая на сказанное. — Уйдем. Мы не кабальные. Свет–от велик. На белых морях, на островах и на отмелях влежку лежит баранта, а руно у ней золотое…
— Алтын–гору вспомнил? Все ищешь?
— Ты поучал: «Отдыху не знай, дыханья не переводи, ногам ие давай отяжелеть в покое».
— Ищи. Это хорошо. Ты легкий, и легко тебе. Где прибьет других долу, тебя сорвет, вскинет, и цел выйдешь. — Тихо усмехнулся: — А до бабы слаб. Богатырем, уж вижу, так и не станешь, пусть хоть на волос, а не вытянешь…