Шрифт:
Пропускают — и эти не видят его.
Он — во двор да к столу. Пир горой, ковши вкруговую; песни орут, служки в платье цветном бегают, суетятся, еле гостям подносить поспевают. А уж запахи сладкие да сдобные — за версту у сытого слюни потекут.
Никого не стал спрашивать, хвать серебряное блюдо с вареной щукой. Ап перед ним на черепке лягушечья икра. Ого, братику! Лебединое крыло потянул в рот. Выплюнул: оса изжеванная. Хлебнул браги из ковша: гнилая вода болотная. черви красные извиваются и в руках его — мертвая собачья голова.
А кругом — едят, не нахвалятся, пьют до донышка. Гам, звон. *Иные уж и в пляс под музыку. И пар, примечай, духовитый: карасп там в сметане, зайчатина плавает в соку.
Тут уж разобрало. Как брякнет казак, как гаркнет, скатерть долой, блюда оземь. Вот переполошились! Сбились в кучу, пальцами тычут, будто впервой увидали. Девки сбежались, тоненькие, как тростинки, тоже уставились. И все галчат, как галки. Галдят то есть.
Тут он чует — опутало его будто нитками, тонкие, не видать даже, а не разорвешь. Поволокли в терем, Стража копьями стук, растворила двери. Темно, как в домовине. Дорога тесная, то вверх, то вкось, то вниз, как в кривом суку. Прошли еще через двери. По сторонам их — летучие светцы. И видны вдоль стен какие–то сидни с мерзкими морщинистыми харями.
А за третьими черными дверями — пенек, весь в сморчках и поганках, трухлявый. Выходит из пенька старенький старичок, лицо в кулачок, на бороде мох, на одной ноге берестяной лапоток.
«Ты кто, говорит, с какой земли по наши души?»
А казак отвечает: нашего, мол, царства человек, вольной–де жизни сыскать хочу, лиха на вас не мыслю, отпустите, Христа ради.
Древесный старичок весь застрясся, руки в боки, хохочет, лист на башке прыгает, и бояре хохочут, пуза под кафтанами ходуном ходят, и стража — влежку.
«Тысячу лет, — говорит старичок, — я в Муравии державу держу. И богов твоих не ведаю и царства твоего не знавал. Хо–хо, говорит, твой царь–государь… Да вон оно, понюхай, вольное царство. Худо же, говорит, ты искал его. Одно наше вольное царство и стоит на свете, никакого другого нет. А ты его и не приметил. И какая такая у вас скудность и теснота, ты потешь, расскажи нам. Места, что ль, на земле не стало?»
Тут он сморщился и как чихнет! Черная пыль из поганок полетела.
«Эй! — сипит. — Мертвым духом пахнет. Сведите–ка его в погреба да попытайте, откуда он такой взялся и какое такое его царство. Чтой–то не пойму».
Потащили казака в кротовину у корня дуба. Стали под ногти загонять колючки — подноготную выпытывать. Крепится, только шепчет: «Небо лубяно, и земля лубяна».
Да не вытерпел, крикнул и уронил камень.
Оглянулся — ночь, топь, и нет ничего. Пошарил — и клада нет.
Как и выбрался с того места! Пришел — одежонка в клочья. Только срам прикрыт. Отощал, одичал, как зверь лесной. А рука синяя, до плеча раздулась.
После три дня вином душу отмачивал да похвалялся, будто сам атаман подносил. И я с ним пил, да что с него спросишь! Мне б доведись до того старичка–сморчка, я б с ним не так поговорил!
16
Однажды красное без лучей выкатилось солнце в мглистом тумане. И странный красноватый отсвет лег на землю. Ермак поглядел на солнце. Резал мороз, туман был острым и сухим. Тусклый выпуклый шар висел высоко на небе. Широко шагая, Ермак вышел за тын, отломил ветку. Тягучая зелень открылась на волокнистом сломе.
Заметенный снегом, казался мертвым стан. Зычно, весело разнесся голос Ермака:
— Эй, заспались!..
А в эту самую пору распахнулось окошко на Чусовой. Максим Яковлевич Строганов выглянул, рукой придерживая кудрявые волосы, которые зашевелил ветер. Там не было тумана, искрился снег, но какая–то желтизна проступила в его сахарном блеске. Народ толпился у реки, доносились говор, звонкие окрики. И вдруг полнозвучно и протяжно ударил колокол, подхватили вперебой малые колокола, красный звон полился по всему сияющему миру.
Был воскресный день.
Максим Яковлевич глубоко вдохнул резкий, пахучий, радостный воздух, схватил шапку с собольей опушкой, накинул шубу. У паперти он раскрыл кошель, горстью черпнул денег.
— Лови, православные… ух!
Нищие затянули стихиру.
— Пляши! — крикнул Максим.
Лихо, боком, играя бровями, раскинув шелковые кудри из–под заломленной шапки, подошел он к девке, залюбовавшейся на него, веселого, синеглазого, выхватил ее, закружил на умятом, отпотевшем снегу, сам запевая высоким чистым голосом:
Овсень! Таусень! Все ворота красны, Вереи все пестры, — Ты взойди–погляди К Харитону во двор!..Ермак не торопился обратно. Место страшной зимовки, место, где многих закопали в землю, а все ж выдюжили, — то было первое не строгановское, его место.
Да и вовсе ли зря миновалось грозное испытание?
Нечто переломилось в казачьем стане под сылвенскими снегами, долой отпало одно, занялось, укрепилось иное. Теперь, по весне, это было войско. Не в мечте атамана, не в одпих страстных словах его — впрямь войско.