Шрифт:
Жаловал тем, что и без него имели. Но это был торжественный, по обычаю, зачин. Самое важное: хлеб, порох, свинец — тут, в бударах; борта их еле выдаются над водой.
Дьяк не остановился на милости. Длинную грамоту московскую наполняли бесконечные «а вы бы», «а мы бы». Казаки не все понимали в приказном велеречии. Но поняли: за милостью шла гроза. Царь корил донцов: по их винам, буйству и своеволию султан Селим и хан Девлет–Гирей двинулись на Русь.
И дьяк повысил голос, когда дочел до того места, где царь требовал схватить главных заводчиков и смутьянов.
Круг загудел. Между степью и турецким султаном стоял мир, приговоренный московскими дьяками. Но непрочно стоял этот мир.
Азовцы, торговавшие в ближнем казачьем городке коней, кончили торг тем, что выхватили кривые сабли. Выехали казачьи дозорные станицы, да так и не воротились. Нашли казаков посреди степи, уши и носы отрезаны, глаза выколоты, иные же станичники и вовсе сгинули — верно, в Кафе, под желтой горой, возле старой генуэзской башни, где тесно фелюгам у причалов невольничьего рынка, ищи их…
Сети казацкие на реке Дону изодрали азовцы, крича: место–де наше, а не ваше, вам больше не ловить рыбу, где лавливали, а убираться восвояси вверх по реке.
«Размирная!» — раздалось в городках. Азовцев, правда, шуганули и сети вновь поставили на старом месте. Но только и всего…
А султан Селим решил по этому случаю перевести казачий корень. Москва–то теперь не вступится — не до того Москве.
Касим–паша выступил с япычарами, а хан Девлет–Гирей пригнал ему пятьдесят тысяч крымцев. Царь же виноватил казаков и клал свой гнев на заводчиков смуты.
Дьяк дочитал.
— Любо ли вам, атаманы–молодцы?
Так, по обычаю, спросил атаман Коза и выступил вперед.
— Что же, мы царю не противники. Поищем, поищем смутьянов да забияк.
Помолчал, подергал ус и прибавил:
— Только, слышь, господин, с Дону выдач не бывает.
Хвост белого коня висел на шесте рядом с атаманом.
Этот хвост на шесте — бунчук — означал волю.
Царский посланец упрямо тряхнул головой. Звонким еще не по–мужски, но сильным, твердым голосом он крикнул, впервые открыто разглядывая гудевший круг:
— Вы, низовые! Воровать оставьте. Верную службу великий государь помнит. Ослушники да устрашатся государевой грозы!
Смелые слова, непривычные для здешних ушей. Внизу на реке стояли будары, полные хлебом. Он и не думал еще разгружать их. Хлебный караван посреди голодного своевольного люда! Но настала пора скрутить Дон, смятенный турецким нашествием.
Понимал ли этот посланец, кого дразнит, с каким огнем играет? Не о двух головах же!
А он, сказавши, спокойно выжидал и, длинный, поверх толпы разглядывал, теперь уж не таясь, крыши, улицы, желтые подсолнухи.
Какая сила была за ним, что позволяла она ему, беззащитному, разговаривать с Доном так, как не посмел бы паша со всеми своими крымцами и янычарами?
— Кто же таков? Какого роду? — спрашивали в толпе.
— Волховской, что ли. Князь Семен Волховский…
Дед Антипки–внучка, тот, что добыл мед из собственного пупа, сказал:
— Из новеньких. Древних и не слыхивали таких. Волховской, может?
— Волхов–ре«а в Новегороде, — запищал птичьеглазый исполин. — Оттель, значит. Князь из Новагорода. А князей–то там не жаловали.
И, убеждая, таинственно нагнулся к соседу:
— Ты мне верь. Я сам боярский сын. Не знал?
— О! Бурнашка? — захохотал сосед.
— Эге. То для вас — Бурнашка. Имя скрыл свое. А я Ерофей. Ерофей Ерш, Ершов. А вы—Бурнашка Баглай!
И задние захохотали, в то время как все громче гудело в передних рядах.
Посланец перевел глаза на Козу: огромный, рыхлый, с бритой головой. Для атаманов привезено цветное платье, да неизвестно, налезет ли оно на такого.
Коза юлил. Он заговаривал неторопливо, долгий опыт подсказывал ему, что, живя не спеша, выигрываешь время, а это во всех случаях бесспорный выигрыш. Коза пошучивал, крутил ус.
Он был немолод, жизнь не прошла даром; ему хотелось в спокойствии и достатке, в чистом курене, у тихой воды беречь атаманскую булаву. От Москвы идут службы и выслуги. Не холопьи службы, а вольные казачьи, с почетом, с торговлишкой при случае и тоже с добрыми дарами, — он ведь догадался об укладке с цветным платьем, что стояла на боярской каторге.
Но не следовало прямо об этом. Слишком голодными глазами смотрит голытьба в кругу; не у всех просторные курени, табуны да учуги, и вовсе не для них привезена укладка.