Шрифт:
от пережитого видения, его рука уверенно поставила всю дюжину золотых монет на
цифирь «4». Шарик поскакал по привычному кругу, Достоевский устало прикрыл рукой
глаза, за столом все затаили дыхание.
– Зеро!
– весело крикнул крупье.
И в этот момент ему в тон задребезжал в ушах уже знакомый голос:
– По его императорской милости заменить казнь отставному инженеру-поручику
Достоевскому четырьмя годами каторжных работ...
...Открыв замлевшие глаза, Фёдор Михайлович Достоевский зажмурился от яркого света
декабрьского солнца, заливавшего Семёновский плац, на котором должна была состояться
казнь членов кружка Петрашевского. Впереди была целая жизнь...
– -----------------------------------------------------------------------------------------------------------
ВОЗВРАЩЕНИЕ КВАЗИМОДО
…Превозмогая боль в левой ноге, в которой до сих пор сидел кусочек железа - «подарок»
афганских «духов», он вышел из туристического «Неоплана», и привычно отмежевавшись
от своей группы, словно каменное изваяние застыл на Гревской площади. Его загорелое
лицо с ужасным шрамом от старого ожога не выражало никаких эмоций, хотя сердце
билось так быстро, что пришлось два раза глубоко вздохнуть, чтобы немного
восстановить ритм.
С детства он мечтал попасть в Париж. Точнее, не с самого детства, а с того момента, когда
будучи в седьмом классе, он к удивлению взрослых довольно быстро прочитал самый
драматический роман Гюго. Потом более внимательно перечитал ещё раз. И потом снова
и снова, не реже раза в год переосмысливал злоключения героев из далёкой почти
сказочной Франции.
Сказать, что это было его первое настоящее сексуальное и духовное переживание
означает не сказать ничего. В его пионерской юности до прочтения «Собора Парижской
Богоматери» не было ничего особенно яркого – обычные будни советского школьника,
состоящие из магниевых взрывпакетов, неловкого задирания наливающихся спелым
соком одноклассниц, школьных утренних линеек, записей в дневнике, выводимых с
помощью каких-то немыслимых смесей и тайного курения с обязательным заеданием
табачного аромата калёными семечками. Пожалуй, единственным его настоящим
увлечением и даже страстью было чтение. Всё остальное он проделывал, скорее, из
чувства солидарности, граничащего с обречённостью на стадное существование,
прививаемое с первых лет жизни каждому советскому человеку.
Но книги – книги были его территорией, куда не было входа никому. Конечно, это
необычное для подростка увлечение отличалось известной сумбурностью, которая на
самом деле и придавала нужные для духовного созревания оттенки – язвительный Чехов
чередовался с наивным Майн Ридом, а недочитанный Фадеев мог быть легко заменён на
загадочного Гоголя или фееричного Свифта. Но всё это было не то – он постоянно
чувствовал, что чего-то не хватает во всей этой разношёрстной прозе, должно быть нечто
более грандиозное, более искреннее и возвышенное.
И вот, наконец, свершилось – с первых страниц романа Гюго он понял, что впереди его
ждёт настоящее открытие, настоящее переживание, которое несравнимо ни с робкими
поцелуями тоненькой девочки в пионерлагере, ни с пряным ароматом сигарет «Кэмэл»,
наполнивших киоски «Союзпечати», ни даже с редким вниманием признанной классной
красавицы Оксаны, которая сидела с ним за одной партой. И его надежды были
оправданы – на последних страницах романа он тихо и с удовольствием плакал, не
ощущая своих слёз. А после второго прочтения пришло устойчивое ощущение всеобщей
красоты и величия человеческого одиночества, которое не покидало его всю оставшуюся
жизнь.
С тех пор он прочёл этот роман раз двадцать, и каждый повтор открывал всё новые грани
трагикомедии под названием «жизнь». Даже когда он, единственный выживший после
падения горящего вертолёта в Афганистане получал свой орден «Красной звезды»,
возникшее на мгновенье чувство горечи о погибших товарищах, не шло ни в какое
сравнение с всепоглощающими переживаниями за судьбу прекрасной Эсмеральды и её