Шрифт:
Сорванный с древа, обласканный небом, кленовый,
И не успеть ничего, пока падает, только перекреститься...
Перед паденьем такой ослепительно праздничный, новый,
В сопровожденьи бессмысленной, вольно летающей птицы.
6-е Письмо
Если подумать о том, какую я выбрал судьбу,
И какой чертой обводит жизнь мою Господь,
То за грусть о вас подвержен буду суду,
И на площади мировой будут душу мою пороть,
Но если имею я уши, очи, ноздри, как не имею их,
То это блаженне разума, объимающего мир,
Потому что за сокрома, угодья и души в этих угодиях
Великий спрос будет — скорее помин, чем пир.
И если люблю я Олесю, то за острие мыслей-ножей,
За сердце-копьё, пронзающее город насквозь,
Как будто в этом базаре московском всего важней
Раздача бесплатная сердца коммерции наперекось.
И если Владимиром хвалюсь и любуюсь им,
То потому, что в его мире такова благодать,
Что я плаваю в ней ли, балуюсь ли,
А всё не меньше море это, сколь бы не баловать.
И Николая люблю, хотя простите любви моей
За запретное понимание себя самой,
Но в Нике Христос побеждает всё ощутимее и видней,
И многие отвернутся, потому что это страшней Сумо,
И Настеньку, зеркальце маменькино, как забыть,
Как не радоваться тайне её, как не благоговеть!
Сколько думай-не-думай, а столько с ней может быть,
Что ликует и празднует жизнь её — солнечный благовест!
Как поддельны слова, открывая сердечную дверь,
Неподдельны молитва или заклинанье “сезам”, —
Я уже не молчу, но, Олеся, поверь мне, поверь:
Я о пятой любви ничего не доверю словам…
Вот и знайте, мои дорогие, что в печорской земле
Есть болван без ушей и ноздрей, без очей и подобен он мне,
Что здесь ветер ноябрьский сечёт по увядшим полям,
Что в долинах печаль, ну а лес погребальной зиме
Отдал все, кроме елей, и я вас зиме не отдам.
7-е Письмо
Твой белый дом летел в тугой ночи,
И Моцарта сверчки неистово играли,
В саду неясные крыльца лучи
Нас то скрывали, то вновь открывали,
Как будто мы играли.
За ночь такую можно заплатить
Судьбой, в такие ночи происходят
Перевороты жизни. В небосводе
Нет ничего. И, если лампу запалить,
Огонь горит, хотя от лампы не уходит.
Мы оказались так, как средь земли,
Нет, на земле в средине океана.
Ночные бабочки опасно и упрямо
Стучались, в лампу, слепли и ползли,
Как волны по песку, шурша о рамы.
А возле дома в белых креслах мы
Уж объясняли свойства красоты —
“Киндзмараули” так легко все объясняет...
В саду незримо двигались цветы,
А яблоки топтались, как скоты,
И ночь была, как будто не растает.
Пошли зарницы и пугали нас,
Как предвестители. Мы все чего-то ждали,
Нам наши судьбы чем-то угрожали,
Сверчки, как “Боинги”, гремели, — мы дрожали,
И мир был ненадёжен, как баркас.
О, эту ночь придумал бы поэт —
Изгнанник-Дант, вернувшийся от Бога,
Но эта тьма невыразима слогом:
Она всё то, чего как будто нет,
Или чего невыразимо много.
В такую ночь густая темнота
Тверда, как состояние природы,
И безнадёжна, будто нет свободы...
Но прикровенна жизни полнота[2]
И тайна судеб под тяжёлым небосводом.
Твой дом пылал белей монастыря.
Никто не спал, и даже дети речи
Вели о вечно повторимой встрече,
Когда бы Бог нам бесконечно повторял
Любовь и тьму, и бабочек, и вечер.
Земля одна, поэтому одна
На ней любовь — дневна и полуночна.