Шрифт:
«Матвей. Матюша».
Приезжего не было видно, зато хозяин оказался на крыльце – сидел, теребя в руках прохудившийся сапог. При виде гостя вскочил, шагнул к калитке:
– Данила! Здорово! Заходи...
И сверкнул обрадованно золотым зубом.
Первые пять минут разговор шел обычный: о делах, о знакомых и о том, что дорога на Голицыно совсем пришла в негодность... Потом Григорий давал Прохорову советы о том, как вести бизнес, Данила соглашался, ухмыляясь, и каждый понимал, что для другого его слова – пустой звук. Но традицию нужно было соблюдать. И наконец перешли к теме, которая интересовала Данилу.
– Что за приезжий-то у тебя остановился, Гриш? – спросил он, не понижая голоса.
Прохоров видел, как смотрела на этого мужика Татьяна, и при мысли о том, что сюда за ней приехал любовник, внутри у него все вскипало от бешенства.
– Москвич какой-то. Рыбачить будет. Только сегодня приехал.
– Надолго?
– Сам не знает. Говорит, дней на пять.
Данила кивнул. Дней на пять – значит, не любовник.
– И где он рыбачить собрался? – презрительно спросил Прохоров, потеряв интерес к разговору и намереваясь сворачивать его.
– Уже рыбачил. На острове. Правда, улова я у него что-то не видел. – Григорий хохотнул и подобострастно посмотрел на Прохорова, ожидая встречного смешка.
Но вопреки его ожиданию тот не рассмеялся.
– На острове? – недоверчиво протянул Данила. – Шутишь? Туда лет семь никто не приезжал... Что там делать?
– Ну, приезжал не приезжал, а теперь приехал. А что там делать – это ты у постояльца моего спроси.
– А с чем он рыбачить-то ездил? – как можно небрежнее поинтересовался Прохоров, надеясь на то, что ответ развеет охвативший его страх.
– Со спиннингом! – старик визгливо рассмеялся. – Во дурак-то, Данил, а! Одно слово – москвич!
Прохоров покивал, согласился, что приезжий и впрямь дурак, и попрощался с Григорием. Он шел к своему дому, не замечая ни жары, ни слепней, вившихся над головой, ни пары темных глаз, наблюдавших за ним из-за занавески...
Он прекрасно знал о том, что рыбалка на острове никудышная. Клева можно было ожидать в одном-единственном месте: с дальней стороны, там, где берег резко изгибался буквой С, и в заводи, закрытой ивами от бурного течения Куреши, водились щуки и жирные караси.
Со спиннингом на острове делать было нечего.
Вечером, уложив Матвея, Татьяна повела Алешу чистить зубы. Тот разбушевался: плескал водой, смеялся, уронил щетку, затем нажал на тюбик с зубной пастой с такой силой, что белая гусеница вылетела наружу и приземлилась на полу.
– Леша! – прикрикнула Татьяна, не выдержав, хотя старалась никогда не повышать голос на брата. – Ну что ты делаешь, господи боже мой!
Ей неожиданно захотелось ударить его, и пришлось сжать кулаки, чтобы прошел отчаянный приступ бешенства. «Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват...»
Алеша продолжал хохотать, и она, сглотнув, присела на корточки с тряпкой, стерла гусеницу, а затем отвела его в постель, махнув рукой на обязательный ритуал и надеясь, что так он быстрее придет в себя. Но то ли погода менялась, то ли на улице во время прогулки его что-то чрезмерно возбудило, однако Алеша и в постели не мог успокоиться – вскрикивал, басил что-то на своем языке, бил по шторе, которой была задернута его кровать, и в конце концов оборвал все крючки. У Татьяны не было сил вешать занавеску обратно, и она, забрав ее, молча ушла в другую комнату, прикрыв за собой дверь.
Не зажигая света, опустилась на пол возле дивана, поджала колени и начала раскачиваться, глядя сухими глазами в окно, за которым оседали сумерки.
Ей было почти шесть лет, когда мать родила Лешу. Она помнила ощущение любопытства, съедавшее ее, когда взрослые вернулись из больницы со свертком – перевязанным белым одеяльцем, из которого доносились странные писклявые звуки. Про маленькую Танюшу все забыли – и мать, и отец, и бабушка – и только бегали по дому, разговаривали тихими озабоченными голосами, плакали и отчего-то ругались.
В конце концов Таня пробралась в родительскую комнату, где в кроватке, слишком большой для него, лежал ребенок, и расширенными от удивления глазами уставилась на мальчика.
Он оказался невероятно похож на ее пупса, Ванечку, – такой же большеголовый, целлулоидно-розовый, с непропорционально маленькими ручками и ножками и зажмуренными глазками, под которыми веки собрались в мешочки, словно наполненные водой. Прежде Тане не доводилось так близко видеть грудных детей, и она долго стояла, поднявшись на цыпочки возле кроватки, с недоумением рассматривая странное существо. Наконец набралась храбрости и, пользуясь тем, что никого из старших не было рядом – они кричали все громче в кухне, и до нее доносились обрывки малопонятных слов, – протянула руку и дотронулась пальчиком до младенца, окончательно распеленавшегося и со странной методичностью, в которой она интуитивно улавливала неправильность, бившего сжатым лиловым кулачком по одеялу.