Шрифт:
2
Он таращил глаза, ребячливо надувал губы, стараясь не видеть в зеркале отражений других клиентов, полностью сосредоточиться на своем собственном образе. Ему казалось, что он очень отличается от всех здесь, что, смешавшись с ними, он их в чем-то обманывает. Еще немножко, и он попросил бы у них прощения.
Но мальчишка-парикмахер обходился с ним без каких-либо эмоций. Когда господин Монд откинулся на спинку кресла, мальчишка только стрельнул глазом на своих товарищей так стремительно, так машинально, обойдясь без улыбки, что это могло бы сойти за масонский знак.
Вправду ли он был так непохож на них со своим изнеженным телом, в одежде из тонкого сукна, в обуви, изготовленной по ноге на заказ? Он считал, что это так. Ему не терпелось как можно скорее измениться полностью и окончательно.
И в то же время он страдал при виде прыща, вспухшего на затылке парня под розовым пластырем, предназначенным для того, чтобы скрыть мерзкий синеватый фурункул. Еще его корежило при виде мелькавшего перед глазами желтого от табака указательного пальца брадобрея, противно было вдыхать здешний тошнотворный воздух, где смешались запахи никотина и мыльной пены. Но вместе с тем эти мелкие страдания доставляли ему радость!
Он был еще слишком новым сам для себя. Его метаморфоза не завершилась. Он не хотел смотреть ни направо, ни налево, на этих людей, что выстроились в ряд у него за спиной, — они все читали спортивные газеты, время от времени вскидывая равнодушный взгляд на занимающих кресла и отражаясь в зеркале, стекло которого пятнали надписи мелом.
Некогда, в день первого причастия (церемония имела место в престижном столичном коллеже Станислас), он, не поднимая глаз, робкими шагами вернулся на свое место, замер в неподвижности, закрыл лицо руками и долго ждал обещанного преображения.
То, что происходило с ним сейчас, было настолько существеннее! Он не смог бы никому этого ни объяснить, ни даже логически осмыслить наедине с собой.
Когда он только что принял такое решение… Да нет же, ничего он не решал! Ему и не надо было ничего решать. То, что он переживал, не было для него совершенно ново. Наверное, он часто грезил об этом, столько передумал, что теперь ему казалось, будто он повторяет то, что уже делал раньше.
Он смотрел на свою физиономию со щекой, оттянутой пальцами брадобрея, и говорил себе: «Вот и все! Жребий брошен!»
Без удивления. Он этого ждал давно, нет, всегда. Просто его ноздри не привыкли к запаху дешевого одеколона и дрянных духов, в таких дозах он никогда их не вдыхал, разве что пахнёт изредка, если мимо проходит рабочий при параде по случаю воскресенья. Вот и желтый от табака палец его шокирует, и пластырь, и салфетка сомнительной чистоты, которой парикмахер обмотал ему шею.
Это он не к месту, словно пятно, он, впадающий в недоумение при виде десятерых персон, погруженных в чтение одинаковых газет о спорте, это на него должны показывать пальцем, спрашивая, что он здесь забыл, не так ли?
Если ему пока не удается ощутить безумный восторг освобождения, это потому, что перемены еще только наметились. Все для него слишком ново, да.
— Втираем?
Он понял, что его спрашивают о креме после бритья, но сразу ответить не сумел, потом выдохнул поспешно:
— Прошу прощения… Да… Если угодно…
Эти усы щеточкой, что сейчас исчезли с его лица, — он их уже однажды сбривал. Давным-давно, через год или два после своей второй женитьбы. А потом заявился на улицу Баллю такой радостный, с ощущением, что помолодел. Жена уставилась на него маленькими черными глазками, уже тогда жесткими, и произнесла:
— Что это вам в голову взбрело? Вы непристойны.
Непристойным он не был, но он выглядел другим человеком. В его физиономии внезапно появилось что-то простодушное. Все дело было в выступающей верхней губе, все время придававшей его лицу не то умоляющее, не то обиженное выражение.
Он расплатился, неуклюже пробрался к выходу, каждый раз извиняясь, когда задевал скрещенные вытянутые ноги ожидающих.
Инициации всегда мучительны, а сейчас ведь происходит инициация. Он вышел на улицу, побрел куда глаза глядят — эти кварталы были ему едва знакомы. Преследовало ощущение, будто все смотрят на него, он чувствовал себя виноватым, к примеру, уже в том, что сбрил усы, словно преступник, боящийся, что его узнают, да и карманы, раздувшиеся от трехсот тысяч франков, рождали в нем чувство вины.
А вдруг вон тот полицейский на бульваре у перекрестка остановит его и спросит…
Он выбирал улицы потемнее, самые таинственные, такие, где освещение несколько напоминало прежнее, привычное.
Разве это не потрясающе — в сорок восемь лет, ровно в сорок восемь совершить то, что когда-то попытался проделать в восемнадцать, стало быть, тридцать лет назад?
Он ясно помнил ту первую попытку. Как и теперь, был зимний вечер. Он жил на улице Баллю, ведь он нигде больше никогда и не жил, но в то время он занимал комнату на третьем этаже, над кабинетом отца, ту, где теперь спальня Алена. Освещение тогда было еще газовое.