Шрифт:
Папа служил в Управлении горздрава, заведовал отделом. Что это означало в то время? Хороший дополнительный паек четыре раза в год и другие льготы. Будучи начальником отдела можно было сделать неплохую карьеру. Папа был коммунист, во всем и всегда разделял политику государства. Никогда, даже шепотом не высказывался о главе нашей страны плохо. Также не помню, чтобы он славил Сталина. Вероятно, он проявлял разумную сдержанность и добросовестно выполнял свои обязанности. Дела в своем отделе вел аккуратно, точно и в срок исполнял приказы начальства, не был строптивым, вспыльчивым, допускал лишь необходимую строгость в учете и организации. А на него писали доносы! По несколько штук в год. Тот полковник НКВД в 1934 году выяснил, что всего за несколько лет было написано тридцать шесть доносов! Но почему? Откуда у людей была на папу такая злость? Причина, видимо, вот какая: он казался удачливым, производил впечатление везучего человека.
У папы, как я уже говорила, было круглое лицо. А это в сороковые годы значило очень много. Не изможденные, не худые, а упитанные, округленные, физически складные люди производили особое впечатление. Они вызывали зависть и уважение. На таких мужчин с повышенным интересом глядели женщины, а если такой мужчина был еще и «прилично» одет, его принимали за высокое начальство или за невероятно удачливого, зажиточного человека. Упитанность была мерилом благополучия. А добротный гардероб свидетельствовал о больших возможностях. Ведь в войну и после войны люди жили в основном плохо. Питались кое-как, надевали на себя все что можно, и порой это были вещи, сшитые из скатертей, занавесок, диванной обшивки. А какая была обувь! Нередко ее изготавливали кустарным способом из автомобильной резины, брезента и низкосортного войлока. А папа носил костюм и пальто, сшитые в ателье. Ему повезло: какой-то его знакомый поделился с ним случайно добытым хорошим материалом, и оба они сделали заказы у портного. Это было в 1941 году, перед самой войной. Но ведь хорошие вещи еще нужно сберечь, и папе это удалось. Это в войну не многим удавалось, а папочка очень бережно относился к любым вещам, и его гардероб хорошо сохранился. А те, кто плохо знали папу, думали, что он богач. Должно быть, они фантазировали себе, что он время от времени приобретает все новые вещи, причем в магазинах и ателье, а не кустарные или поношенные с базара. А папа имел всего-то один костюм, вязаную жилетку, пару рубашек, пару галстуков, полуботинки да галоши. Ну, еще пальто и плащ на весну-осень. Вот и весь гардероб «богача». Однако людям этого не объяснишь. Если они внушили себе, что такой-то гражданин удачливый и зажиточный, разубедить их в этом непросто. Таково, видимо, свойство человеческой натуры.
Сейчас, когда я прожила свою жизнь и могу судить о различиях послевоенных десятилетий, я думаю, что тяжелее всего людям приходилось именно в сороковые годы. Я была подростком и хорошо запомнила многие события, явления и ощущения того времени. На улицах, к примеру, была такая ужасная преступность, что наша жизнь могла оборваться в любой день. Как мой папочка уберег себя от налетчиков – это просто-таки поразительно! В 1945—48 годах на людей, бывало, нападали даже днем, а уж шагнуть одному или вдвоем в ночь, в темный вечер – это было самоубийство. В темноте вас поджидали злые люди с пистолетами и ножами, чтобы добыть «ширпотреб» и другие ценности. Заглядывали в рот – нет ли золотых зубов и не спрятаны ли за щекой деньги. Забирали не только одежду и обувь, часы и украшения, прихватывали также портсигары, кисеты, футляры с очками. Бывали случаи, когда снимали с людей даже нижнее белье. Не раз и не два мы слышали вечером и ночью за окошком пальбу. Страх забирался к нам даже в постели, под одеяло. Помню, мой младший брат спросил меня, откуда взялись налетчики, из темноты? «Да, из темноты», – тихо сказала я. «А кто они?» – спросил брат. Я сказала, что разбойники. Но я и сама не знала, кто они, эти налетчики. Мне было тринадцать лет. Только позже, когда я подросла, я могла рассказать, откуда эти налетчики взялись.
В войну из-за комендантского часа, из-за патрулей не было такой преступности, как в первые послевоенные годы. Бродить по улицам в темное время суток запрещалось, на это нужно было иметь разрешение. После работы все сидели по домам и мечтали, как хорошо будет, когда мы победим фашистов. Папа, чтобы нас развеселить, рассказывал, какая хорошая жизнь настанет после войны. Будет «всё-всё-всё». Товары будут продаваться в больших, светлых и ярких магазинах. Полки затрещат от товаров. Появятся игрушки, а также сладости – конфеты, пирожные, торты, монпасье и, конечно, мороженое. Шоколадом и ситро будут торговать на каждом углу, даже в подворотнях. А сколько будет еды – об этом и говорить не стоит. Сто видов хлеба и булок! Сто видов колбас и сосисок! От таких папиных речей мы сладко дрожали. Как нам хотелось, чтобы фашисты поскорее сгинули!
Тогда наша великая страна-победительница будет производить огромное количество товаров. И мы будем счастливы. Папа говорил, что будут построены дома с просторными квартирами. Города засияют и засверкают. Папа говорил нам о мечте, и мы мечтали. Думаю, многие мечтали в то время о хорошей жизни, даже те, у кого не было ну совсем никакого воображения. Ведь люди не могут без мечты. Мечта – это надежда. А жизнь без надежды – это существование во мраке. Но вот война закончилась, люди вернулись в свои города, и как все устроилось? Стало очень трудно. Все населенные пункты разделили по категориям снабжения. Если ваш город промышленный, значительный для экономики страны, то он, как и центральные города, достоин первой категории снабжения. Это означает бесперебойную поставку хлеба и муки, сахара и жиров, молока, крупы и консервов, и даже мяса. Это столовые, закусочные и магазины. Еще это означает ускоренное восстановление и строительство домов. Вторая категория доставалась тем городам и областям, которые были обычными средними городами, а не индустриальными центрами. Также вторая категория снабжения назначалась тем районам, которые кормили нашу родину, то есть сельскохозяйственным центрам. Туда привозили хлеб и муку, жиры и крупу один или два раза в неделю. Там были плохие столовые, и ассортимент товаров был бедный. Третья же категория – для всех остальных. Те граждане, которые проживали в областях с третьей категорией снабжения, могли запросто умереть от недоедания в любом возрасте. Умирали целыми семьями. Умирали маленькие дети, школьники, студенты, зрелые люди и старики. Помню, как в 1948—49 годах одна наша знакомая, которая проживала в поселке с третьей категорией снабжения, потеряла всех своих трех детей, а также двух сестер и мать. Все они умерли от туберкулеза, пневмонии и малокровия, вызванных недоеданием.
Наш родной город был второй категории. И когда мы вернулись из эвакуации, то сразу это почувствовали. Все думали, что по случаю Победы отменят продуктовые карточки, но их не отменили. И все ждали, что развернется гражданское строительство, но оно не развернулось. И почти все предприятия находились еще в эвакуации. Поэтому в нашем городе была ужасная безработица. Люди искали себе место и не могли его найти – все было занято. Хуже всего было старикам и инвалидам, так как их вообще никуда не брали. Старики, пережившие войну, стали умирать. В нашем доме, например, в 1946 году умерли сразу четыре бабушки и два старичка. Для мамы тоже поначалу не нашлось места, она обошла, помню, весь город, но у нее ничего не получилось. Папа отчаянно старался ее устроить хоть куда-нибудь, и, наконец, летом 1946 года маму приняли на работу в заготовительную контору. Но сколько людей проиграли в попытке найти место! На улицах появились нищие. Люди бродили по дворам с гармошками, играли, прося подать хоть что-нибудь на жизнь, и нередко с ними были дети. Нищих можно было встретить повсюду, на базаре и возле городских бань, у торговых лавок с керосином, у дровяных складов. Они стояли или ходили, вытянув руку, унылые, осунувшиеся. Но им редко подавали. И они, конечно, умирали. Один такой нищий пришел во двор нашего дома, ходил-ходил, глядя на окна, а потом сел и умер. Кто он был такой, никому не было известно. Соседи позвали милиционера, тот пришел, оглядел нищего и ушел. А потом приехали санитары и увезли покойника. Я запомнила этот день еще потому, что в тот же вечер в наш двор пришел человек и наклеил на двери объявление: «Выступает знаменитый джигит Али-бек! Номер с кинжалами и саблей! Спешите видеть. Плата продуктами. Также берем дрова и вещи».
На следующий день во дворе появились какие-то люди с Кавказа, расстелили ковер, и на этот ковер вышел джигит Али-бек с двумя ножами и под гармошку стал исполнять танцевальный номер. Потом станцевал, размахивая саблей. Вокруг него собралась толпа, которой тут же напомнили, что за выступление Али-бек берет плату продуктами. Все мы страдали от скуки, потому что развлечения были редкостью. Жизнь протекала чрезвычайно однообразно, тоска была беспросветная, поэтому на Али-бека вышли посмотреть все. Потом помощник джигита стал собирать плату. Люди давали хлеб, муку, крупу, сахар, яичный порошок, сушеные яблоки, папиросы. Джигит ни от чего не отказывался. В 1946—48 годах во дворах выступали в основном лилипуты, джигиты и силачи. Силачи выглядели зрелищнее всего. Помню такое объявление: «Силач Магомед показывает чудеса силы и воли! Жонглирование двухпудовыми гирями! Разрывание цепей! Гнет кочергу! Пальцами сгибает гвозди!» Мы очень хотели поглядеть на этого Магомеда и ждали, когда он придет. И вот он появился, силач Магомед. Молодой мужчина с усами, невероятно мускулистый, с огромными плечами и шеей. Стал подбрасывать гири и ловить их. Потом согнул чугунную кочергу и отдал ее зрителем – пощупать и убедиться, что она действительно чугунная. После этого разрывал цепи, гнул гвозди. Представление длилось полчаса. Гири, цепи и гвозди лежали в тележке с одним колесом. Многие люди были ошеломлены: до чего же сильный человек! А мама удивлялась, сколько же этому Магомеду требуется еды, чтобы быть таким мускулистым и сильным. Она качала головой. Но все мы были довольны, что увидели представление. Жизнь была такая трудная и унылая, что люди редко улыбались. Лица у всех были озабоченные. Бедность, болезни, страх за свою жизнь и жестокое однообразие – вот как протекали сороковые годы. Бедность была повсеместная. Хорошего было мало. Смотреть решительно не на что. Наш город зимой утопал в снегу, весной и осенью – в грязи, а летом в пыли. Вечером улицы едва освещались. В домах часто не было воды, плохо работали уборные. Люди жили тесно, недоедали, ссорились и отчаивались. Наверное, не было домов, где не случались бы драки, склоки и самоубийства. Тяжелее всего, как оказалось, было мужчинам, вернувшимся фронта. Особенно офицерам.
На войне офицеры привыкли командовать, распоряжаться, привыкли к субординации и к тому, что многие заботы можно переложить на младших по чину. Еще офицеры привыкли проявлять свою натуру и полюбили внимание к себе. Ведь многие на войне становились храбрецами потому, что были на виду. И вот некоторые такие офицеры чувствовали себя в 1946—48 годах ужаснее всего. Им было очень-очень тяжело. Приехали с войны, поглядели, какая тут жизнь, затосковали и запсиховали. У нас в квартире проживал Максим Иванович, фронтовой капитан, так вот он голодал из-за того, что не мог найти работу, и от этого сходил с ума. Когда он приехал с войны, он каждый день улыбался, напевал, делал в своей комнате физзарядку. Это было в конце 1945 года, а зимой 1946 он стал как будто другим человеком. Продал свою военную форму, ремни, сапоги, шинель. Купил вещи похуже, сильно поношенные, невзрачные. Очень похудел, осунулся. И сильно помрачнел. Ему никак не удавалось найти место, и он не знал, на что жить. Уже никто не слышал, чтобы он напевал. И улыбок его уже никто не видел. Он ходил злой, бормотал что-то нехорошее. Судьба поставила его в невыносимые условия: нужно было научиться выпрашивать, унижаться. А он не мог, он был храбрец-удалец, ротный командир. И однажды он куда-то исчез. Пять дней его не было, а потом в нашей квартире запахло разлагающимся телом. Взломали его дверь, заглянули в комнату, а он висит в петле! На столе записка: «Это не жизнь! Ухожу добровольно. Прощайте. Ваш Максим, гвардии капитан». Его комнатка была самая маленькая, как чулан, и в этой маленькой комнатке фронтовой герой от голода, тоски и неудач и решился на самоубийство. Когда его вынесли на улицу и положили в санитарную машину, мы, дети, тоже вышли. Старая облупленная санитарная машина, грязная, унылая улица, серые неухоженные дома с тусклыми окнами, и мы – плохо одетые, бледные и грустные оттого, что наш сосед повесился. Думали ли мы о том, что жизнь изменится к лучшему, и все станет, как рассказывал папа? Мы, дети, наверное, еще думали. А вот взрослые, я полагаю, уже нет. Особенно те, кто вернулись с фронта. Некоторые из них, увидев, что мирная жизнь обернулась горькой действительностью, затосковали и занервничали. Были такие, которые говорили, что вой снарядов, визг пуль, внезапная гибель товарищей и прочие ужасы войны им привычнее, интереснее и ярче. Я сама слышала от фронтовиков такие речи. Мирная жизнь показалась им невыносимее войны. На фронте им было лучше. До сих пор помню, как ругался другой дядя-военный, который был соседом наших знакомых. Он ненавидел эту убогую жизнь и вопил: «За что я воевал? Вот за это?» Он попросту бесился от злобы. Надрывался: «Гады! Тыловая мразь!» Вероятно, он был недалеким, темным человеком. Верил в то, что пока он сражался на войне, нехорошие люди, прятавшиеся от фронта, превратили его страну в смрадную яму, в тоскливое болото. Видно, он считал, что перед ним, вернувшимся с победой, должна была развернуться другая картина: всюду яркие краски, море света, простор, новенькие дома, улицы, лакированные автомобили, улыбающиеся хорошенькие женщины, богатые витрины и вообще изобилие. А у него не было даже вдоволь табаку.