Шрифт:
Само собой, операторы кинохроники старались выхватить в толпе физиономии знаменитостей. Но главной заслугой видеорепортажей со стадионов стал собирательный образ болельщика, его групповой портрет. Между прочим, публика на футболе сороковых годов совершенно безразлично относилась к тому, кто как одет в дни больших матчей: каракулевые манто спокойно сочетались с армейскими шинелями, иногда и со споротыми погонами, без тени намека на классовый антагонизм. Трибуны приводили всех присутствующих к общему социальному знаменателю. Как-никак футбол — единственное из элитарных зрелищ, рассчитанных на массового зрителя. Любому человеку — независимо от заслуг, должности, возраста и пола — дано стать великим (и необходимым футболу) болельщиком, зрителем, ценителем, если способен он углубиться в игру до понимания ее сути. Но понимание вряд ли намного важнее способности к сопереживанию, что и отличает прежде всего болельщика, приближая его к игроку…
Однажды я спросил Боброва, как ощущал он послевоенную публику. Не склонный к разглагольствованиям, киснувший обычно при навязчивых расспросах, он, однако, ответил без раздумий, что особо тонкого понимания у этой публики, может быть, еще и не было. Но и более отзывчивого народа Всеволод Михайлович, пожалуй, никогда позднее не встречал.
До отказа заполненный стадион создавал для игроков атмосферу обтекающего уюта: знаменитый динамовский правый край Василий Трофимов говорил, что через пять минут игры публика своей всецелой поглощенностью матчем позволяла забыть про нее и сосредоточиться на том, что делалось на поле.
Вместе с тем вспоминаю весьма распространенный упрек наиболее популярным футболистам в том, что они «играют на публику» — в этом, несомненно, сказывалось общественное ханжество: скромность проповедовалась на государственном уровне и декларировалась как принципиальное достоинство советского человека.
Но игроков и публику влекло друг к другу неудержимо.
Мало кого так любила послевоенная футбольная аудитория, как левого края ЦДКА Владимира Демина — полноватого шустряка, искусного в работе с мячом, часто для игрока своего амплуа забивавшего голы и, кроме того, вносившего в игру комическое начало, развлекавшее трибуны. Демин обычно выходил из цедэковского автобуса возле метро «Динамо» — и дальше шествовал, размахивая чемоданчиком, к служебному входу сквозь толпу болельщиков. Подразумевалось, что соприкосновение с народом заряжает «Дёму» на игру.
Что меня более всего привлекает в этих людях, когда вижу их теперь на экране? Открытость, доверчивость и доброта, странная, казалось бы, для людей, прошедших и выдюживших войну, загнанных в круглосуточный страх предвоенными репрессиями, которые настигнут многих из них и после войны…
Их лица позволяют нам думать, что в зрелище захватившей их игры не было агрессии и злости.
Да: играли на публику. На многострадальный и терпеливый народ, оставшийся теперь лишь в изображении футбола сороковых годов.
…Ни с чем не сравню — при том, что возраст почти болезненно принуждает все со всем сравнивать и отдавать предпочтение прошедшему с подкорковой надеждой на возможность возвращения к невозвратному — праздник, происходивший второго мая. Он, кстати, и вправду не сравним — ни в ту, ни в другую сторону. Он весь в смоле своего времени, естественно превратившейся в янтарь.
Праздник второго мая, связанный с открытием футбольного сезона в Москве, отличен для меня от всех других торжеств детства всепоглощающим предвкушением того, что вновь со мной произойдет. Шелуха облупившейся за зиму краски на ограде и трибунах стадиона с чернотой остатка апрельского снега под интенсивностью фирменной динамовской синевы и яркой вспышкой первой зелени. Нарядный, как океанский лайнер, спортивный Колизей вот-вот причалит к Ленинградскому шоссе, охваченному в день большого матча не теснотой даже движения, а движением тесноты: предвестием аншлага битком набиты машины, троллейбусы и трамваи.
Я рано начал жить по футбольному календарю, где праздник не просто смещается или удлиняется еще на день, но обретает корпоративность, разрешает заговор нескольких десятков тысяч в стране герметической секретности.
Мой третий в жизни выход-поход на футбол пришелся на второе мая. Тогда казалось, что случайно. О предначертанности судьбы, назначенности судьбой я не мог в свои восемь лет подозревать.
Родители дважды сводили меня на футбол осенью сорок седьмого года, вряд ли представляя себе катастрофу моего подчинения футболу. Да и догадывался ли я сам, что впадаю в инакомыслие внутри семьи — причем, добавлю, в столь примитивном направлении?
На матч открытия сезона сорок восьмого года между ЦДКА и «Спартаком» меня неожиданно взял приятель отца еще по Иркутску Михаил Григорьевич — или, как его называли у нас в семье, Миша Поликанов, работавший в международном отделе газеты «Правда». Поликанов казался мне человеком более суровым и сухим, чем мои родители. Но в отличие от них, ничуть не интересовавшихся футболом, Миша был настоящим болельщиком, регулярно ходившим на стадион. В редакции он занимал скромную, но достаточную, чтобы иметь возможность купить билеты на любой важности матч, должность. Человек с подобными возможностями во времена футбольного бума выглядел уважаемым членом общества. Люди с иными правами могли купить билеты, или заняв с ночи очередь в динамовские кассы, или, если были отмечены везением, переплатив за них вдвойне в последний перед началом футбола момент, сунув купюры в чьи-нибудь запасливые и ловкие руки…
У Поликанова — он пришел на стадион с женой и двумя сослуживцами — билеты были на Южную трибуну. Затрудняюсь сказать сейчас: знал ли я уже о меньшей престижности «Юга». Но точно помню, что новизна ракурса сразу взволновала меня — предыдущие разы я смотрел игру с люксового, виповского, как теперь сказали бы, «Севера».
В первый раз — в сентябре сорок седьмого (дата моего очного знакомства с футболом) — трибуна пустовала (темнели под холодным дождем ребра скамеек) из-за незначительности матча, кончившегося, между прочим, сенсацией: куйбышевские «Крылья Советов» выиграли у московского «Динамо». Кто-то наверняка рассердится на меня за избыток личных впечатлений, не имеющих отношения к жизнеописанию Стрельцова. Но воспоминание о выигрыше «Крыльев» к судьбе Эдика отдаленное отношение все-таки имеет. А для моего о нем повествования так уж точно имеет — не случись тогда сенсации, меня скорее огорчившей, я бы стал не таким, каков я сейчас, — и книга моя о Стрельцове складывалась бы по другой логике.