Шрифт:
— Кто не успел? Зося? А кто это Зося?
— Я, когда из поезда вышла, Земфира Рашидовна, географичка наша, встретила меня. Чуть ли не на перроне. И сказала все. Что меня ищут, что на учет в милицию ставят, что инфаркт у отца, что из комсомола исключают. Да комсомол-то ладно. И школа — тьфу…
— Чучелиндушко! Да ты же ребеночек еще! Наивная какая. Зося тебя попугать решила, чтоб неповадно в другой раз. А ты… Маленькая моя! Ну какой учет? Искали — да. Еще бы! Исчезла, и все тут. Только и искали-то не больно. Меня нет, тебя нет — решили, что вместе уехали. Вот и мамаша твоя на меня за это. Говорит, уехали вместе, а домой отправил одну. Что, говорит, наигрался? Три дня — и как щенка во двор? А я — ни сном, ни духом. А где ты была? — Кирилл тревожно поднял на меня глаза. — А правда, где ты была?
— Не знаю. — Я посмотрела сквозь него, сама немало удивившись этому очевидному обстоятельству.
— Как не знаешь? — Тревога его стала перерастать в подозрительность. Нотки беспокойства напрягли голос, и Кирилл вдруг как-то странно умолк.
— Ну, чего ты? Правда, не знаю. Села на электричку и поехала.
Мой рассказ, в деталях и подробностях живописующий трехдневный вояж, был принят с повышенным вниманием. Порой мне казалось, что я на допросе у следователя, и тот, вооружившись всеми передовыми методами ведения дела, старательно отделяет редкие крупицы правды от сплошной лжи.
Потом я вдруг поняла: Кирилл ревнует! И, когда я поняла это, мне вдруг стало весело. Не потому, что я ощутила некое эгоистичное чувство власти над этим умудренным жизненным опытом человеком. Скорее оттого, что ревность его была такая неловкая, неуклюжая, как если б ему было не тридцать семь, а семнадцать, и перед ним сидела не семнадцатилетняя дуреха, наивная, витающая в своих розовых облаках, доверчивая до невозможности, а искушенная, зрелая интриганка, опутывающая липкими сетями все и вся.
— Я боюсь тебя потерять. Солнышко мое, знала бы ты, как я запутался. Понимаешь, мне нужно тебе сказать… Я только не знаю, как…
Было чувство, что Киру когтит какая-то тайная мука, что ему нужно высказаться, но слова свились клубком, спутались, сплелись и никак не найдут того состояния, которое необходимо, дабы явить их свету. И он только повторял:
— Я люблю тебя, маленькая моя…
Овал луны, слегка затуманенный облаками, рысьим зрачком пробивался сквозь зашторенное окно. От движения облаков он то мутнел, то ярко вспыхивал, словно подмигивал или сообщал что-то тайным сигналом.
Это забавляло, рождая неистощимый игровой азарт, и страстный порыв Киры казался мне по меньшей мере неуместным.
Мне захотелось потрепать его по шелковистым волосам, легонечко щелкнуть по носу, а потом пройтись колесом по зеленой ковровой дорожке.
С тех пор как меня выписали из больницы, прошло уже около месяца. Из школы меня, конечно же, не исключили, и, чтобы достойно завершить обучение, я окончательно перебралась к Кире.
Он уходил на работу, а я на тренировку, затем в школу. Обедать мы всегда ходили вместе. Моя большая перемена и его обеденный перерыв совпадали по времени, и получаса нам вполне хватало для посещения уютного маленького ресторанчика, который в обеденное время работал в режиме столовой.
Затем я бежала домой, готовила уроки, нехитрые салатики к ужину и стремглав летела на вечернюю тренировку.
После бассейна Кирилл встречал меня в парке, и мы медленно, растягивая удовольствие, шли домой.
Нет, все-таки жизнь полосатая штука. Ну, безусловно, не может быть человеку все время плохо. Вообще, оптимизм — это врожденное чувство. И если воспринимать все с тобой происходящее непредвзято, то наслаждаться можно почти каждым мгновением.
Бывают моменты, заграждающие темной стеной радость бытия, но, когда боль достигает своего апогея, вдруг наступает прозрение и приходит свет.
«Вот только как бы не забыть об этом, когда ад растворяет свои зловещие глубины?» — думала я в одну из ночей, когда Кира тихонечко паял на кухне какую-то безделицу и беспрестанно чадил канифолью и «Космосом».
После того как мы расстаемся с детством и вместе с ним утрачиваем способность незамутненного, радостного, открытого восприятия мира, где все так надежно и оправданно, где солнышко греет всех и шарики продаются даже в будни, а стало быть, можно купить их и устроить себе праздник в любой из самых пасмурных и холодных дней, после того как мы расстаемся с детством — вдруг приходит понимание, что шарики, какие бы они ни были развоздушные и расцветные, — еще не праздник. А солнышко может не только греть, но и сжигать, убивать, а на определенном уровне и опалять неимоверным холодом.
Но именно тогда, когда мы расстаемся с детством и нас колотит, катает, мнет, терзает жизнь, утратив наивность, мы приобретаем нечто большее. Несравненно большее, что дает нам право вернуть утраченную способность незамутненного, радостного, открытого восприятия мира.
Мудрость? Может быть. А может, и нет. Не знаю.
Но в тот вечер я неожиданно для себя вдруг обрела ясность окоема, благость души и потерянную было надежду. Все встало на свои места. Я глубоко вздохнула и поплыла в нежные объятия Морфея. Мне снился сон.