Шрифт:
Рядом с Пушкиным тонкий от ненатуральной бодрости голос произнёс:
— Двунадесят языков ведёт! А ведь споткнётся о нашего дядю, лоб себе расшибёт, тиран и супостат.
Пушкин кусал губы, представлял, как повернулась бы жизнь, родись он пятью годами раньше. Ненатуральный голос бесил особенно, ногти впивались в ладони. Вильгельм Кюхельбекер плакал по ночам в обиде за Россию, в обиде на хлипкое своё сложение, в обиде на маменьку, со всей доброй строгостью приказавшую продолжать ученье. От маменьки пришло также письмо, которое он читал лицейским. В письме говорилось, что слухи о Барклае де Толли опрометчивы и злы, он ни в коем случае не изменник, но человек несчастливой судьбы, не понятый, не оценённый.
Кюхельбекера слушали, высоко поднимая брови... (Трудно сказать, что думал о Барклае мальчик Пушкин в 12-м году. Но мне бы очень хотелось, чтобы вы тут же прочли стихотворение «Полководец», написанное в году 1835-м. Я приведу из него только четыре строки:
Как часто мимо вас проходит человек, Над кем ругается слепой и буйный век, Но чей высокий лик в грядущем поколенье Поэта приведёт в восторг и в умиленье!Это ведь не только о полководце, не получившем должного признания. Это и о себе сказано).
...Шум движущегося войска сопровождал лицеистов в утренних прогулках, в ночных снах. Однажды такой же, как все, на своём сосредоточенный казак, сидевший в седле вовсе не без щегольства, оглянулся на них и крикнул:
— Что, соколики, носы повесили? Не боись: выручим!
Он крикнул это, уже отъехав порядочно, оборачиваясь, перегибаясь с лошади, как будто за тем, чтоб быть ближе к ним:
— Выручим! А вы всё одно: не поспели ещё, по домам идите. Там позовут...
Пущин поёжился плечами, засунул руки в карманы:
— Война долгая будет, неужели же не позовут?
Карьера именно военная была для него решена и не в эти дни.
Пушкин стоял рядом нахохлившись. Всё было смутно в душе.
В актовом зале им читали правительственные сообщения о ходе войны и, наконец, самое страшное: о том, что неприятель сентября 3-го числа вступил в Москву. Они стояли (или им так казалось?) ближе друг к другу, чем всегда. Не ломая линию, но будто бы сбившись в кучку: голос Куницына вздрагивал, как ни пытался тот придать ему достойной твёрдости:
— Сколь ни болезненно каждому русскому слушать, что первопрестольный град Москва вмещает в себе врагов Отечества своего, но она вмещает их в себе, пустая, обнажённая от всех сокровищ и жителей. Гордый завоеватель надеялся...
Пустая Москва — это было невозможно. Мальчик перевёл дыхание так громко, что сам испугался. Москва вспоминалась именно полной, тесной от густой пестроты жизнью. Он посмотрел на Куницына, на лист бумаги в его руках: лист вздрагивал, по щеке профессора медленно, будто горошина прокатилась под кожей, прошла судорога.
— ...но он обманется в надежде своей и не найдёт в столице сей не только способов господствовать, ниже способов существовать...
Их собирали в дорогу, готовили грубую тёплую одежду, ждали телег, каких-то окончательных распоряжений. Между тем он всё думал о Москве. Москва горела, французы бежали, покидая её бесславно. Их никуда не повезли, они не изведали другой жизни, суровой, с настоящими лишениями, с заснеженными пустынями, через которые им предстояло пробираться из отрочества в юность, в причастность. В актовом зале они теперь стояли, чуть ли не поднимаясь на цыпочки, будто за то время, пока читалась реляция Кутузова, могли подрасти:
— Храбрые победоносные войска! Наконец вы на границах империи. Каждый из вас есть спаситель Отечества! Россия приветствует вас этим именем. Не останавливаясь среди геройских подвигов, мы идём теперь далее. Перейдём границы и потщимся довершить поражение неприятеля на собственных полях его.
На них с весёлого, торжественного портрета смотрел император. У него было совсем молодое, не сомневающееся лицо с ямочкой на подбородке. И на портрете — для них во всяком случае — он был гораздо больше похож на самого себя, чем тот слегка усталый господин, скучавший на торжественном открытии Лицея.
Теперь они, горячась до пота, до толкотни локтями, рассказывали друг другу о нём, что знали и чего не знали. А также о том, чего вовсе не было и быть не могло. Эти издержки восторга не ими одними порождались, они только разделяли настроения общественные. В это время для Пушкина Александр был полнощи царь младой!
Он воображал Александра чаще всего в быстром, но благородном движении. Армия неудержимо, как само возмездие, шла по Европе, царь был во главе её. Он воображал царя на коне, а вокруг были синие дымы, как на любой батальной картине. Вдали же различались маленькие фигурки, чуть ли не в лицейских мундирчиках. Сердце ухало и замирало от зависти... Иногда ему даже снилась тоска — невозможность побежать, вскочить на коня, пришпорить, ощущая сопротивление ветра, дующего в лицо, и весёлое ёканье в утробе коня.