Шрифт:
А Саньке только-только исполнилось семнадцать. Дед Евсей, приметив, как Санька стал поглядывать на девок, сказал однажды за столом:
– Парень-то на усу лежит…
Отец промолчал. Мать дёрнула бровями и беспокойно посмотрела на дочерей. Те и вовсе ничего не поняли, уплетали картошку с огурцами так, что только косы трепались. И только брат Иван хмыкнул и подмигнул Саньке.
Косили тем летом на делянках. И его с братом отец оставил в лугах на Яглинке, в шалаше, ночевать, караулить недосушенное сено. Стали пошаливать лазинские, из соседнего колхоза. В Лазинках испокон веку народ жил лихой и завистливый. Собьёт мужик лужок-другой в дольках, баба траву подтрусит, высушит, сгребёт в копёшки, чтобы на другой день увезти ко двору, а утром – глядь-поглядь, а от копёшек одни подстожья остались, еловые лапки, подстеленные на случай дождя, да кое-где, вразброс, остёбки впопыхах неподобранного сена…
Еловыми лапками пахнет… Смолой… Как хорошо… Будто на родине. Что это, галлюцинации? Следствие контузии? Нет, Просто бойцы наломали в лесу лапок и выстлали окоп, чтобы, пойди дождь или снег, не топтаться в грязи. Родиной пахнет… Подлесным… Знойным летом, когда солнце растопляет смолу на елях, так что она даже капает на траву… Любка наклонилась, нахлынула, волосами щекочет… Это Любкой пахнет, а не смолой… Смолой только покойники пахнут, а Любка живая.
Брат в ту ночь рассказывал ему, как накануне он со своими дружками-погодками ходил в соседнее село Ивановское, как подрались там с местными парнями из-за гармошки, а на самом деле из-за девчат, и как он потом, после драки, умыв разбитый нос, заночевал у медички Тани. У брата к девчатам отношение было лёгкое. И у них к нему – такое же. И за что они его так, по-кошачьи, любили? Иван собою не особенный какой красавец. И ростом не взял. Санька на голову выше его. И ноги с кривинкой, как у деда Евсея. Дед всегда, указывая пальцем на Ивановы ноги, говорил: «Во! Нашего кореню!» Но – гармонист! Развесёлая душа! Как это в частушке Смирнова? «Гармонист, гармонист, положи меня под низ…» Вот так. Да, что и говорить, имел Иван к нежному полу особенный подходец. Вот и курочил девок напропалую.
– Ты, братень, с ними не особо церемонься, – наставлял Иван и его. – Приголубил, придавил как следует и – вперёд, «на штурм Зимнего дворца». Ты – живая душа, она – живая душа, и тоже это дело любит. Ещё как любит… А размажешь с первого раза, так для неё размазнёй и останешься. И не захочет она дела с тобой любовного иметь. – И вдруг спросил, разом преодолев сон и уже не растягивая слова: – А ты, братка, девку-то хоть раз пробовал?
– Да так… – И он хотел было рассказать Ивану, как недавно в сенцах целовался с Веркой Горюновой, как ощупал её всю, и как сжала она его руку коленками и не отпускала, пока её не окликнула бабка Проска с огорода. Но передумал – ещё засмеёт. Разве ж это – пробовал?
– Понятно. – Иван хрустнул ветками подстилки, устраиваясь поудобнее. – Вот что, братка, пора тебе это дело осваивать. Не в теории. Не в юношеских, так сказать, фантазиях. Книжки там, стихи, Шекспир и прочее… От этих книжек – только в штаны дрочить.
Иван притих. Слышно было, как он сосредоточенно кусал жёсткую сенинку. Что-то соображал. И вдруг сказал:
– А Любка тебе нравится?
– Ну, так… Смазливая, пухлая.
Любка – да… Про таких в деревне говорили: соспела. Подлесские мужики так и провожали, так и охорашивали ее восхищёнными взглядами.
– Она ж на тебя сегодня глаз положила, – решительно, будто вспомнив о самом важном, сказал вдруг Иван.
– Да ладно тебе придумывать, – засмеялся он. – Это она с тобой заигрывала.
– Слушай, что я тебе говорю. Со мной… Это у неё только для видимости. Трепалась со мной, а сама на тебя глаз давила. Эх, молодой ты ещё, братка, глупый, – вздохнул Иван и засмеялся какому-то своему воспоминанию. – Ты не всему верь, что, к примеру, тебе девка говорит. Между её «нет» и «да» иголку не просунешь. А о самом главном она тебе и вообще никогда напрямую не скажет. Такова натура женщины. Цело-мудрие! Понял?
– Понял.
– Что ты понял?
– Что изначально женщина непорочна. В этом суть. Так, что ли?
– Так в книжках твоих пишут. А в жизни… – Иван хмыкнул, и подстилка под ним, показалось Саньке, хрустнула тоже насмешливо.
– Я сказал: цело-мудрие. Ну, из чего это слово состоит? Ну? У тебя же «пятёрка» по русскому! «Цело» и «мудрие». Женское слово. Это, братень, надо чувствовать. Как девку – по запаху. В книжках своих ты про это не вычитаешь. Так-то. Ты, к примеру, знаешь, что девка, когда ей охота, пахнет по-другому?
– А как?
– Как… Балбес ты, Санька. Что ты об этом у меня спрашиваешь? Вот с Любкой всё и узнаешь как да что…
Санька замер. Слушал брата, и в горле у него пересыхало. Что-то он смутно понимал. А чего-то не понимал. Стучало в висках, напрягалось, жгло внизу живота. Хоть в ключик беги остужаться…
– Она сейчас одна, между прочим, – напирал Иван. – Тоже заночевала. Слышь, братень? Или ты уже спишь?
– Да не сплю я. Уснёшь тут…
– Что? Заиграло ретивое? – Иван, довольный, засмеялся. – Не ночевала, не ночевала, а тут вдруг – заночевала…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Я ж тебе сказал: у меня на эти дела… Заночевала. И тоже небось сейчас не спит, ворочается. Как и ты, балбес.
Иван умолк. Но молчал недолго. Закинул руку за голову, пошуршал сухими листьями, зевнул и сказал, как о давно решённом и почти обыденном:
– Давай дуй к ней. Одна нога здесь… Ну? Пока не уснула.
– А что я ей скажу?
– Скажи что-нибудь. Мол, это самое… – И Иван сердито хрустнул подстилкой. – Да ничего не говори. Как будто она сама не догадается, зачем пришёл.