Шрифт:
– Вы еще не родились, Юлия Владимировна. Как же с вами разговаривать?
Это я-то не родилась – в 66 лет!”
28 лет. Наташа вернулась к мужу, устав голодать в Петербурге и разочаровавшись в своей роли – а может быть, и в своем пророке. Муж устроил ее в местном театре. Она сыграла красивую сумасшедшую девушку в какой-то пьесе Юшкевича [73] Потом эврипидовскую Артемиду [74] . В этот день – на Масленицу – у нее хлынула горлом кровь. Оказалось – туберкулез, и уже запущенный. Начались скитания по курортам Ривьеры и Швейцарии. Муж время от времени навещал ее, звал вернуться в Киев, где за столом его всегда ставился прибор для жены и перед прибором – цветы. Но была уже связь с молоденькой евреечкой, маленькой актрисой [75] . Когда Наташа наконец надумала вернуться, заместительница ее готовилась стать матерью, прибор и цветы уже не ставились перед креслом отсутствующей жены – и муж сказал, что уже поздно. Что он готов помогать, но жить вместе не придется. “Живи с матерью. Я буду давать на содержание. А тут, ты видишь, хозяйка уже Полина”. Подошла революция. Состояние мужа пошатнулось – потом и совсем рухнуло. Помогал он мало. Началась жизнь, полная одиночеством, болезнью и лишениями. Все прежние друзья охладели за годы заграничных скитаний Наташи, забыли ее и, вспомнив, не узнавали в растолстевшей, хотя все еще красивой женщине, близкой к сорока годам, ослепительно прекрасного горнего духа прежних лет. Не было даже переписки с друзьями (хотя Наташа была очень литературна и превосходно владела пером в области писем, и друзья, большинство, были литераторы).
73
Юшкевич Семен Соломонович, прозаик и драматург.
74
Вероятно, речь идет о пьесе Еврипида “Ипполит”, поставленной в 1907 г. в Киевском драматическом театре “Соловцов” замечательным режиссером Константином Александровичем Марджановым (Марджанишвили).
75
Кульженко Полина Аркадьевна (урожд. Голубкова), вторая жена В. С. Кульженко, актриса (сценическое имя Гудалова), окончила Высшую театральную школу Киевского товарищества искусства и литературы. В 1915–1919 гг. работала в киевском театре “Соловцов”. В 1912 г. обвенчалась с известным книгоиздателем В. С. Кульженко. В 1913 г. родилась дочь Людмила (умершая в 1932 г.). В 1920–1924 гг. училась в Киевском археологическом ин-те, искусствовед. Окончила аспирантуру, работала в Киевской картинной галерее (Музей русского искусства), преподавала. В 1945 г. была арестована, осуждена на десять лет. С 1955 г. после освобождения, жила и работала в Костроме. Умерла в доме престарелых в 1982 г.
Она сделала еще одну попытку (перед революцией) постучаться в Художественный театр – но ей здесь также сказали: поздно. Последние годы жизнь ее была лежачей. Она много читала философских книг, перечитывала великих писателей в художественной литературе, интересовалась религиозными вопросами, томилась тоской по Италии, раскаянием о том, что уходила от мужа. Радовалась его приходам (суровым и редким), как безнадежно влюбленная девушка. Пережила свою мать. Умирала одна – с горничной соседнего дома, принесшей ей кисель. Последние слова ее были (обращенные к этой горничной): “Приласкайте меня, Лиза”.
Биша [76] сказал: “…ведь Блок совсем оглох последние годы, говорил: ничего не слышно, а вот Мейринк говорит, что «никогда в мире не было столько оглушающей музыки»”.
Я хотела бы знать, отчего Блоку, поэту “Божьей Милостью” не дано было сквозь толщину современности слышать то, что “единый от малых сих”, Мирович, слышит непосредственно из первоисточника Слова- Звука.
Да, но где же все-таки я была весь год? Я ведь не распылилась. Я даже худо ли, хорошо ли, но “собралась”. Может быть, не очень крепко, но собралась. Не есть ли это прорастание умершего для Красных ворот пшеничного зерна по другую сторону, куда сознание еще не смеет, не имеет права проникнуть.
76
Биша – домашнее прозвище Коваленского Александра Викторовича, мужа Александры Филипповны Добровой.
Если это ростки иной жизни, то как они еще хилы, как ненадежны. И как я не умею ими жить. Мне бы нужен “Гуру”, такой, какой снился однажды. У него была такая реальность власти во мне, такая трепетная живость касания к душе моей. Но беда моя (а может быть, это и хорошо), что я ни в какого Гуру для себя уже не могу на этом свете поверить.
Сейчас проходя мимо, точно в первый раз увидела на фронтоне бывшей Городской думы на красном кумаче слова: “Революция есть вихрь, сметающий со своего пути все, что ему противится” [77] . Обывателю, может, не нравится, что вихрь унес его привычные удобства, его любимые книги (как “противящиеся вихрю”), любимые игры и занятия. Обыватель прав, трижды прав в своем ужасе, в скорби своей, когда вихрь удушает и бесследно уносит любимых людей. Но ему не на кого роптать, некого проклинать. Не странными ли показались бы нам проклятья самуму, засыпавшему в Сахаре караван, или землетрясению, разрушившему до основания Мессину? Скажут: там не в людях причина, там циклон или хтонические силы. Вот этой аналогией и поразился сегодня мой ум. Я и раньше так думала – в моем стихотворении “Революция”, это записано лет пять-шесть тому назад. Но сегодня эта мысль из мимолетной лирики не привыкшего размышлять на социальные темы мозга превратилась в крепкий кристалл сознания. Стихия, циклон, Terremoto [78] . Люди здесь очень мало значат. Они делают ошибки, жестокости. Неизбежные, потому что свойственно человеку и ошибаться, когда вокруг все сложно и сумасшедше динамично, и быть жестоким, когда власть, положение властелина удаляет отдельных лиц и группы их на расстояние, где они уже цифры, отвлеченность, преграды “вихрю”. Неизбежно вертится в циклоне революции и та поднятая вихрем пыль и гниль столетий и разнузданных страстей, которая делает для нас, если мы не на фронте, таким отравным воздух жизни. Фронтовики (я не говорю о хулиганах, присосавшихся к революции, которым пыль и гниль – родная стихия), фронтовики-бойцы надевают противогазы. Они наполнены воздухом той страны, будущими завоевателями (а некоторые уже и строителями) которой они себя чувствуют. Наконец… к чему только не принюхивается чистый и верный своему долгу солдат в окопах. Вихрь сваливает храмы. Но разве нельзя построить новые, лучшие, если они будут нужны человеческому духу. А может быть, пришло время нерукотворных храмов. Не знаю, дохнул ли на меня воздух Kinderlan’да [79] с надписи о вихре или совпало прочтение ее с тем, что в этот миг сложились те же строки в глубине сознания. Но так ясно мне сейчас, что вихрь, который и у меня унес многое, – очистительный, что он пронесся в полосе, где не будут разрушены высшие культурные ценности, что угасить дух нельзя.
77
На боковом фасаде здания бывшей Государственной думы была помещена доска со словами К. Маркса: “Религия – опиум для народа!” Над входом в это здание: “Революция – вихрь, сметающий всех, ему сопротивляющихся”.
78
Землетрясение (исп.).
79
Kinderlan’да – возможно, неточное написание слова Kindheit Land страна детства (нем.).
Разбирала старинные письма – уцелевшие листки и полулистки писем Льва Шестова. 1896-й, 1897-й год. XIX век! Помечены – Рим, Базель, Берн, Париж, Берлин. Годы скитаний и лечения после жестокого столкновения наших жизней: своей, сестры Насти и его, где все потерпели аварию, одно их тех крушений, от которых нельзя оправиться в течение одного существования. Сестра вынесла из него неизлечимую душевную болезнь, которая длилась 18 лет. Я – утрату руля в плавании по житейскому морю и ряд великих ошибок. Уцелел, то есть стал крупным писателем и не прервал дела своей жизни – философствования – только Лев Шестов. Но в этом уцелела только одна часть его души. Самая главная, интимная, глубинная, которой он был обручен мне, осталась обескровленной, беспочвенной, бездеятельной. Все это ясно только теперь, издали, в дни итогов. Временами и раньше казалось, что это так. Но потом душа забывала, где она дала жизни перерезать питавшую ее артерию. Из гордости забывала. Из безнадежности. Я убеждена, что во святая святых Лев Шестов о том, что я тут пишу, думает то же, как и я. Но легко представляю себе, что он отрекся бы от меня перед лицом жены, детей, друзей. Не столько из моральной трусости (есть и этот элемент), сколько из болезненной мимозности, из величайшего целомудрия по отношению к своему внутреннему миру.
Большая часть писем Льва Шестова сгорела во время общероссийского пожара в 1918-м году. Уцелели разрозненные клочки. Самые ранние из них, киевские (я гостила в Воронеже), полны кристально-прозрачной, солнечно-щедрой любви и заботы. Я не умела ценить их в те дни. Неопытное сердце, еще не заживившее недавней раны своей фантастической и безнадежной любви (к доктору П.), не понимало, что настал час его обручения. Чувствовало в религиозном порядке важность этой встречи, но прислушивалось в ней только “к философии и литературе”, пугалось всякого намека на возможность брачного характера отношений. Термин “философия и литература” как характер нашего общения зародился в те дни от случайно подслушанных слов маленького шпиона, гимназиста Юзика, который по соглашению с любопытствующей немкой бонной взялся проследить, о чем мы говорим целыми днями. Немка завистливо и ревниво возмущалась. “Wo ist die Fr"aulein, da ist der Bruder, wo ist der Bruder, da ist Fr"aulein” [80] . Я была тоже на положении бонны, но более квалифицированной в миллионерском доме сестры Л. Ш. И ревность немки относилась не к тому, что “sie sind beide verlobten”, [81] а к тому, что я из бонн могла попасть на высшую, недоступную ей ступень социальной лестницы. Подкупленный вареньем и другими лакомствами (немка была также и экономкой), Юзик то и дело вырастал из-за кустов над нашими головами, когда я гуляла в парке или в лесу с детьми и с Bruder’ом. Вскоре ему это надоело. И он громко признался в безрезультатности своего шпионажа. “Когда ни подойдешь к ним, только и слышишь философию да литературу”, – жаловался он. Ницше, Толстой, Достоевский, Шекспир были нашими ежедневными, неубывными темами. Лирическая же область наполнялась только пением. У Льва Шестова был обаятельного тембра голос и высоко артистическая манера пения. Он готовился перед этим к карьере певца и часто говорил потом, что променял бы на пение свое писательство, если бы не пропал голос (для сцены, камерным певцом, он мог бы оставаться и при изменившихся голосовых средствах). Лев Шестов пел из “Риголетто”, из “Джиоконды”, из “Севильского цирюльника”, шаляпинские (и не хуже Шаляпина) “В двенадцать часов по ночам”, элегию Массне [82] , “О поле, поле, кто тебя”, “Ты одна, голубка Лада” из “Князя Игоря”. Были письма в короткий момент, когда я пошла навстречу обручению, где он называл меня Ладой. Тогда это слово не пробудило во мне ответного трепета. Теперь, когда мне 62 года, оно как ласка, коснулось души. Потому что, если бы мы прошли жизнь в той степени духовного единения и в той любви, возможность которой я услышала в себе через 15–16 лет после нашей первой встречи, и теперь, в 62 года, он мог бы называть меня именем Лады. Потому что ни с кем в мире не была моя душа в той степени радостного, творческого и гармонического единения, как с ним. В то же время, очевидно, прав был инстинкт, отводящий меня в дни молодости от физиологической стороны брака. И брак мой с Львом Шестовым, если бы суждено нам было пройти через него на этом свете, должен был бы остаться неподвластным гению рода, бесплотным, бездетным.
80
Где барышня, там и брат, где брат, там и барышня (нем.).
81
Оба они занимаются (нем.).
82
Массне Жюль Эмиль Фредерик (1842–1912), композитор, представитель французской лирической оперы.
Беда в том, что я до сих пор конгломерат. Что не сделан выбор высшего организующего “я”. Известен. Намечен. Но не притекают все силы к организующей работе. Сохранена автономия целого ряда низших “я”: младенца, которому нужны только игры, созерцателя, которому достаточно смотреть, понимать, поэта – гуляки праздного, лентяя, которому дороже всего нирванический покой и все равно, что с ним будет.
На смертном одре Лиля. На крестном пути Матушка Дионисия [83] . На скользкой тропинке над пропастью Женя [84] . И все-таки – купаешься, заинтересовываешься тем, в каком саду подешевле продают вишни и малину. Болтаешь с детьми о пустяках, радуешься закатным краскам, запаху скошенной травы. Что это? Эгоистическая решимость не упустить своего и отсюда навыки переключаться, закрывать глаза души, затыкать уши? Или глубинный инстинкт самосохранения, так как сознание, вероятно, не вместило бы напряжения, нужного для того, чтобы все время смотреть на страдания или опасность дорогих лиц и на свое горе? Или только дневное сознание знает эти передышки? В ночном же мы помним все обо всех и обо всем. И недаром, проснувшись ночью, как под лучом прожектора и в каком-то гигантском виде встречаешь образы Несчастия и какую-то свою ответственность за него.
83
Матушка Дионисия – монахиня, ухаживавшая в Сергиеве за матерью Варвары Григорьевны – В. Ф. Малахиевой. В это время Дионисия отбывала ссылку в Западной Сибири.
84
Женя – Бирукова Евгения Николаевна. В описываемое время Женя страдала тяжелым нервным заболеванием.
Спрашиваю себя: что меня тянет к этой тетради? За что я полюбила беседы с ней? Тут есть, конечно, один из элементов творческой, литературной работы, которой я давно лишена и к которой у меня всегда был запрос. Есть сладко-горькая радость загробной беседы с любимыми душами – Сережи, Ольги, Вадима [85] . Может быть, Жени. И еще кого-нибудь из друзей, кому это будет чем-то нужно. Но нет ли также и тщеславия? Желания обелиться, представиться в приукрашенном виде посмертному читателю? Как я этого боюсь! И не могу поручиться, что не прокралась где-нибудь струйка этого мотива.
85
Голубцов Вадим Сергеевич, сын С. А. Голубцова и Л. В. Крестовой. В последующем – историк. Занимался изучением отечественной мемуаристики.