Шрифт:
О, до чего нужно душе иное восприятие, иная форма, иное исповедание в этой области.
Вечер. Весенний. В какой “и счастливых тянет вдаль” [133] . В долгой “стоянке” под сводом нестерпимо душного пенсионерского распределителя отметила в очереди чистенького розового старичка. Вспомнились при взгляде на него слова Москвина: “Лицо хорошее. Одет чисто”. Лицо не то чтобы хорошее, для этого оно было чересчур холеное, хитроватое и самодовольное, но хорошо выбритое, хорошо вымытое, что в нашей очереди представляло уже незаурядное явление, особенно принимая во внимание хорошую (а не какую-нибудь чудаковатую, или протертую, или грошовую) шляпу, легкое хорошее летнее пальто, а не размахай или утильсырье. И перчатки. У стола менялись пропуски, узнала, что это профессор Железнов [134] . В юности были вместе в одной партии, “но в мире новом (в мире старости) друг друга они не узнали” [135] . Вспомнилась его жена Нина. Красота человеческого лица, человеческого существа имела надо мной в те годы необъяснимую власть, как и человеческий голос в пении Нины. Восемнадцатилетняя, белокурая, архангельски прекрасная девушка, тогда еще Нина Петрусевич, пленила нас с сестрой своей внешностью до того, что встречи с ней по партийным делам отмечались как события в нашей жизни. Эти события трактовались тогда как греховные. Но грех был сильнее нас. И остался от него только огромный след, как позднее от картинной галереи в Милане, где я чуть с ума не сошла от потрясения перед красотой Магдалины и Мадонны, перед человеческой Красотой, понимаемой именно так, как я ее понимала. Я и Рафаэль. И Тициан. И Винчи. И еще моя сестра. Мы были в высшей степени одиноки в нашем чувстве красоты в киевском затоне, в среде, где по стенам висели приложения к “Ниве” “Дорогой гость”. А Нина Железнова являлась для нас вдвойне очаровательной – и как прекрасная картина, и как идеально чистый служитель идеи “Братства, Равенства, Свободы”.
133
“Кстати заговорил я о весне: весной легко расставаться, весной и счастливых тянет вдаль” – заключительная строка рассказа И. С. Тургенева “Лес и степь” (1848).
134
Железнов Владимир Яковлевич в студенческие годы (2-я половина 1880-х гг.) в Киеве состоял членом тайного общества “заговорщиков”, входил в инициативную группу. В 1904 г. – член киевской группы “Освобождение труда”. Экономист, автор книги “Очерки политической экономии”. Профессор политической экономии в Киевском университете, затем в Московском сельскохозяйственном институте, Московском народном университете Шанявского и Московском коммерческом институте. После Октябрьской революции работал в отделе финансовой политики НКФина в Москве; одновременно профессор Тимирязевской сельскохозяйственной академии.
135
Строка из стихотворения Г. Гейне, вольный перевод М. Ю. Лермонтова: “Они любили друг друга так долго и нежно” (1841).
“Запада” на западе нет. И точно также нет “востока” на востоке. “Восток” и “Запад” – треснувшие каркасы умершей культуры, из середины которой мы выходим в борении нашей совести, в падении великолепных соборов ее, в мировой войне, в мировых безумиях, в революции, нас влекущей к Голгофе: завеса старого храма разодралась ныне надвое – на “восток” и на “запад”, за ней – мгла, за ней – возглас: “Ламма савахфани [136] ”.
Случайно среди старых книг на чердаке наткнулась на книжечку “Эпоха” и в ней на статью Андрея Белого “Восток и Запад” [137] . Поразили в статье выписанные сейчас слова. И не столько историческое пророчество полуюродивого, полугениального, полуистеричного, полупифического А. Белого, сколько это “Ламма савахфани”, эта раздравшаяся внутри души, духа – завеса и обнаружение за ней еще не узнанного, не называемого. А. Белый говорит: “Мы примем распятие” – для того чтобы приобщиться к воскресению.
136
Для чего Ты Меня оставил? (др. – евр.).
137
Статья А. Белого “Восток или Запад” опубликована в сборнике “Эпоха” (1918).
Примем или нет – оно будет, оно уже есть. И надо помнить, что самый важный и самый страшный миг в нем – это миг “неприятия”. “Боже мой, Боже мой, зачем ты оставил меня”. Вероятно, вопрос о воскресении разрешается тем, скажет ли после этого мига человек: в руки Твои предаю дух мой – или просто содрогнется в последних судорогах агонии – и умолкнет.
Ах, как много значит доброта. И как мало ее в “холодном” мире. У доброты есть свои виды, степени и множество индивидуальных оттенков. Есть доброта ровная, постоянная, неизбывная, хотя в отдельных случаях и не поражающая щедростью. И есть доброта порывами, вперемежку с равнодушием. Есть доброта активная, жертвенная. И бездеятельное доброжелательство, добрые слова, и т. д., и т. п. Доброта Сережиной матери Натальи Дмитриевны [138] первого вида (ровность, постоянство, неизбывность). И собственно говоря, только один этот вид и создает категорию так называемых добрых людей, надежно добрых, выделяющихся из “хладной”, теплохладной или только более или менее редкими вспышками излучающей Добро человеческой массы. От воспоминания о настоящей доброте делается тепло в душе, как в самый момент ее излучения. И даже от представления о факте такой доброты, даже и не на нас направленной, уже подымается в нашем сознании температура “хладного” мира.
138
Шаховская (в замужестве Шик) Наталья Дмитриевна, по образованию историк, детская писательница. Дочь князя Дмитрия Ивановича Шаховского, создателя либеральной партии кадетов.
Только что пролетела гроза с ливнем. Каждый день стучатся в калитку голодные украинцы. Иные с пришибленным видом, с потухшим взором. Иные, помоложе, с мрачно ненавидящими глазами. Ненависть от голодной зависти к сытому состоянию и от смутного представления, что мы – частица той Москвы, которая забрала у них всю “худобу” и пустила их по миру. Дашь ржаные или еще какие-то якобы русские сухари, такие, что даже в кипятке не размокают. Воображала, с какими проклятиями они грызут их где-нибудь под откосом у вокзала.
Но как же быть? Ведь сам как-никак ешь суп и кашу и какие-то унции масла время от времени. Можно ли есть досыта рядом с голодными. Так было и раньше. Всегда. Но не стучались в калитку, в окно. Не располагались голодным табором за углом на улице. Не получались открытки из Киева от родных с мольбой о хлебе “хотя бы заплесневелом. Не стесняйся…”.
Митрич во “Власти тьмы” [139] отвечает Анютке (которая слышит, как “хрустят” косточки раздавленного ребенка), которая вообще спрашивает: “Как же быть?”, отвечает: “А так и быть, завернись с головой и спи”.
139
Пьеса Л. Н. Толстого (1886).
Друг и внучек моей души Даниил Андреев пишет в последнем письме: “Хочется с самых первых слов выразить Вам чувство, которое меня сейчас переполняет: это любовь к Вам. Любовь довольно странная и чудаковатая.” А кончается письмо: “.желаю Вам укрепления сердечного мира, и тихого, безболезненного обрывания канатов, удерживающих душу у пристани Майи – и да поднимется она над миром в просветленном парении прежде, чем его совсем покинуть”. Не знаю, почему так драгоценна и так нужна мне эта внежизненная, наджизненная, “чудаковатая” любовь. Как глоток воды – в пустыне. Потому ли, <что> я жадна, потому ли что – слаба, потому ли, что одиночество души достигает иногда космических размеров, оттого ли, что просто нет внука – вот такого, как Даниил, у которого для умеющей внимательно и нежно слушать бабки (и понимать, что он ей говорит) есть полчаса для внимательного и нежного письма. И еще больше дорого уместностью своей заключительное пожелание. Каждое слово в нем напоминает именно то, что мне нужно помнить, на чем надо сосредоточить душевные силы, о чем надо просить помощи свыше: “Сердечный мир”. “Тихое, безболезненное обрывание канатов у пристани Майи”. Просветление. Крылья. В последнее время глухо, в подсознательных снах, душа содрогается от представления длительной и мучительной агонии.
Не помню, вошел ли в предыдущие тетради образ Даниила. Я верю, что в свое время будет о нем биографический очерк. Может быть, даже целая книга. Верю, что кто-нибудь ему созвучный напишет его портрет и по тем данным, какие найдет в его поэмах. Но не для тех, кто будет собирать материал, для немногих, кто будет читать мои тетради, хочется мне набросать трагический профиль моего юного друга – мечтательный, гордый и такой мимозный, такой “не для житейского волненья, не для корысти, не для битв [140] ”. Мечта. Гордыня. Уязвимость. Острый, беспощадный анализ и детская наивность суждений, навыков, поступков (иногда). Юмор, смех – и под ним мрачная безулыбочность. Жажда дерзания, любовь к дерзанию и страх перед жизнью. Наследие отца, Л. Андреева, беспокойный дух, фантастика, страстность, хаотичность. От матери – стремление к изяществу, к благообразию, к жертвенности. Чистота, наряду с возможностью тяжелой, может быть, даже инфернальной эротики. Талантливость – в ранние годы почти Wunderkind’ство, потом некоторая задержка роста, трудность оформления. С 23–24 лет определяется его лицо в творчестве: горячий пафос мысли, взор, жаждущий внемирных далей, повышенное чувство трагического, отвращение ко всему, что не Красота, крайний индивидуализм, одиночество духа и вера в конечную мировую гармонию.
140
Строка из стихотворения А. С. Пушкина “Поэт и толпа” (1828).
6 тетрадь
28.6.1932-24.1.1933
Проснулась – и уже не могу уснуть – от щемящей, неоформленной мысли о дочери. От воспоминания ложного, что она была (Ольга? Наташа?). От вопроса: где она? Почему ее нет со мной? Пусть даже такой плохой дочери, какою была я – но которая каждый раз при встрече со мной детски радовалась бы, что я еще жива. И по-детски боялась бы моей смерти, волновалась бы, когда я заболею. И если бы она была далеко, а я заболела, ей бы послали телеграмму. И она всполошилась бы и все забыла: “Мама больна”. Вот что-то и сейчас ущемилось в сердце. Нужно проползти, сжавшись, в тесные врата сознания: никто не называл меня на этом свете словом “мама”. “Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться – ибо нет их” [141] .
141
Мф. 2:17–18.