Шрифт:
Соединение далеко разведенных рядов вызвано отношением писателя к таким взаимосвязям истории и ее подданных: история ходит, водит войны, жжет пожары, подданный остается неизменным.
Это роман о неизменности человеческого характера и бытия, о том, что события лишь колеблют стены и переодевают человека в разное платье, но человек остался неколебим и незыблем.
И в какую бы эпоху он ни переехал, живет он в ней, хоть и в новой квартире, но прежней и вечной своей жизнью. «Мальчики из подвалов несли щепы, лягушек, ободранных кошек, цыплят и вообще „хозяйство“. Сначала, оцепеневшие от бессонной ночи, квартиранты молчали, но затем началось светопреставление. На лоджию положили матрас, измоченный мальчонкой, и поставили там же самовар, а сама хозяйка пошла за щепкой раздувать самовар, и пока она ходила, самовар и матрас исчезли. Она пошла через лоджию, а там сидела уже гостья, началась драка, а выяснилось, что хулиганы с верхней лоджии удочкой стащили. Экая чепуха! А в самом деле — жизнь.
Сняли самовар и матрац и скинули его на пол. Воришки уже тащили самовар. Хозяйка кинулась драться наверх; она била щепой хулиганов и сама норовила выкинуть самовар. С балконов улюлюкали спортсмены» [66] .
В романе Вс. Иванова, начатого с того года, «когда великий князь Иван Третий призвал на помощь русским мастерам итальянских, чтобы воздвигнуть несокрушимую крепость — Московский кремль», нет истории и нет отношения к ней, потому что история ничего с человеком сделать не может.
66
Текст романа цитируется А. Белинковым неточно. Ср.: Иванов Вс. Кремль. У: Романы. М., 1990. С. 34–35, 103. — Примеч. ред.
Внеисторичность, безысторичность бытия выравнивает значения, и поступки людей теряют разницу в измерении: убийство человека и экскурсия в Кремль опоясаны одинаковыми интонациями, ритмическим, фразеологическим сходством. И поэтому ничего не меняет в жизни людей переезд в новые квартиры и то, что украли матрац и самовар, и кто их украл.
И потому, что значение одного события не отличается от значения другого события и любое событие не имеет значения для людей, с которыми это событие произошло, то всякое значение теряет мотивировка поступка. Она истаивает, как бы забывается, будто бы не подготавливается, кажется несущественной или несуществующей. И голос рассказчика монотонен, как служба в соборе Петра Митрополита, и протяжен, и скорбен, как история земли русской от Ивана Третьего великого князя.
Вот каким голосом рассказано это произведение:
«На паперти в два ряда сидели слепцы. Слепцы, главным образом, были из солдат германской войны, спившиеся и выгнанные из союза инвалидов. Они разъезжали по базарам, по престольным праздникам и распевали религиозные песни про Бога, в которого они не верили; им было весело и страшно».
Рыскает кругом история, а независимый от нее человек становится вместилищем всего прошедшего, сосудом всемирного опыта, и поэтому юная Христова невеста Агафья, которая, конечно, хорошо помнит крещение Руси (ок. 988 г.), с такой естественностью вычитывает тускло поблескивающие невысохшей краской свежие листы корректуры.
Неповторимость этого величавого романа в том, что он создал людей, которым в 1925 году исполнилось 937 лет. В других романах того времени мы чаще всего встречаемся с людьми, независимыми от битвы при Калке, Ивана Грозного, Смутного времени и крепостного права, которые в лучшем случае приходили в новую эпоху лишь с грузом заблуждений старой эпохи.
Роман Всеволода Иванова по значительности исторических и психологических мотивировок, по эпичности героев и голосу писателя стал социальной былиной.
Это могло бы оказаться одним из предположительных определений и не представляло бы особенного интереса, если бы не выходило за пределы обычной стилизации и если бы от стилизации была взята задача, а не прием. Это существенно, потому что задача обычной стилизации мизерна: она не превышает намерения убедить (обмануть), что произведение написано не в 1920 году, а в 1820. Былинная стилистика произведения вызвана уверенностью в том, что человек является не только наследником отцовского имущества, но и носителем судеб предшествующих поколений. И поэтому герои романа молятся в Кремле и ткут ситец в Мануфактурах только так, как это могут делать люди, которые жили до этого в годы татарского ига, были биты плетьми за гуляние Стеньки Разина, бунтовали за соль, разбивали кабаки в холерный год, волокли волжскую баржу, сеяли, убивали, рыдали. Но писатель вводит прием в новый художественный опыт.
Одной из характерных особенностей нового искусства оказалось соединение противоречивых стилистических рядов — патетического и бытового, архаической лексики и просторечия, идеального и банального. Это не случайная склонность своеобразного художника, а органический способ выражения искусства XX века, проявленный несходно у Пастернака и Зощенко, Шостаковича и Пикассо, но всегда только у великих художников, не повторяющих то, что знали до них.
Это разрушение замкнутого стилистического ряда характерно для всякого искусства, противопоставившего себя привычному нормативу. Речь этого произведения не беспрецедентна в нашем искусстве. Произведение Вс. Иванова знает, что до него была русская литература девяти веков, не забывает соседства с Бабелем и хорошо помнит контрастный эмоциональный монтаж протопопа Аввакума.
В романе до такой степени преобладает речевой образ, что это выводит произведение из традиционного жанрового комплекта: психологический, исторический, этнографический, детективный, бытовой, социальный роман. Главное свойство этого произведения, абсолютно преобладающее над всеми остальными и на все остальное распространившееся и определившее его жанр, — это стилистически-интонационные построения. Это в искусстве не беспрецедентно и не исключительно, и поэтому не случайно. Очень близкое явление мы знаем в сказе, то есть в жанре, возникшем именно в связи с характером, принадлежностью и адресом речи.