Шрифт:
Коломбо был всего лишь ночлегом между Лондоном и Сингапуром, а гостиница — караван-сараем для упавших духом семей государственных служащих, новоиспеченных поселенцев и коммивояжеров — все не-туристы, путешествующие туристическим классом. Мир тесен для профессиональных экспатриантов, и практически каждый вечер я напивался с кем-то из знакомых. Кроме того, я заприятельствовал с милыми юношами и девушками, образцовыми стюардами и стюардессами. Они появлялись в стерильно белом — доктора и медсестры, перемогшие болезнь путешествий. И вот в подвальном баре однажды вечером я встретил незнакомца, похожего на рэкетира, одинокого, сентиментального, высоконравственного. Его имя, как он сказал, было Лен, и он возил то одно, то другое из Сингапура в Лондон или обратно каждый месяц. Он вычурно, с горестным чувством вещал о трудностях розничной продажи в Лондоне и вокруг, о недостатке преданности, о том, что никому нельзя верить в наше время.
— Я заговорил с вами только потому, — сказал он, — что вижу: каким-то образом вы запутались в себе самом, но я вижу многих здесь, кому я не поверю ни на грош. Вот ему, например. — Он указал пальцем через плечо. Я перевел взгляд на крайне безобидного казначея какого-то протектората. — Достаточно поглядеть на его лицо. Но вы другой, более искренний, — добавил Лен. — Я скажу вам, что игра уже вряд ли стоит свеч, если принять во внимание транспорт и реальную стоимость всего происходящего и вдобавок яростную борьбу за снижение цен, так что приходится вляпываться в жестокость, а жестокость — распоследнее в мире, что приходится мне по нраву.
У него был лик святого с полотна Эль Греко.
— И предательство потребителей, — продолжал он. — Особенно женщин.
— Да, женщин! — воскликнул я и рассказал ему про девушку в гостинице.
Он угрюмо кивнул, сказав:
— Надо бы нам с вами встретиться, когда я вернусь. Я выпил с вами, и вы мне как родной, а то, что они делают моей родне, то они делают мне. Но только один раз. Я б ей вывеску подпортил, уверяю вас.
— Но вы же не одобряете жестокость?
— Нет, но жестокость и наказание — не одно и то же. Людям нельзя спускать так легко. Нельзя воодушевлять их на дальнейшие проказы. Накажи их жестоко, и кто-то исправится. И для человечества лучше, в конце-то концов. И для них самих.
— И какое же наказание?
— Хорошо бы морду начистить, пару зубов выбить, не очень больно, но чтоб запомнили на всю жизнь, так вот. Это наш долг, я так думаю.
— Вам следовало бы стать Богом — сказал я.
— Мне? Богом? — Он скорчил рожу потолку, словно Бог там и находился. — Я поступаю иначе, скажу я вам. Бог много натворил дурного, и это факт.
И тут моралист кивнул печально, но благожелательно. Воздел руку, вроде как благословляя меня, и ушел спать.
Улетел я в четыре часа утра. Прошел месяц, и мне больше не попадалось никого, столь яростно обуянного морализаторством. Мы с Уикером отметили Рождество за обедом в гостинице, и Уикер немного всплакнул в туалете, тихо поскулил на балконе в гостиной, выходившем на море, думая о том, что это было первое Рождество вдали от дома (ему повезло отмазаться от армии). Я погладил его, как собачонку, и сказал:
— Тише, тише. Наша судьба — жить в изгнании. Но мы всегда находим шестипенсовики в пудинге, а вот бутылку кларета я поищу сам. Тише, тише.
Прибой свистел и грохотал, над пальмами висела полная цейлонская луна.
— И это будет продолжаться три года, три года, — плакал он благотворными мальчишескими слезами.
Надо бы свести его, подумал я, с какой-нибудь девицей, евразийской школьной наставницей. Но потом сообразил — а зачем мне это надо? Так или иначе, неписаное правило Компании запрещало подобное панибратство во время испытательного срока. Пусть глаза краснеют ночью, утром будут яснее видеть.
Рождество миновало, пришел Новый год, и Уикер снова обедал со мной, и мы с ним открыли шампанское под бой часов. Он снова плакал, не так сильно как на прошлой неделе, и сказал:
— Новый год. Тим был самым безрадостным и всегда встречал Новый год с розгой от святого Николая и Негром. Негр — это наш кот.
Он заплакал в краткой, но сильной вспышке воспоминаний о Негре. Я погладил его, как собачку, и сказал:
— Тише, тише. Наша судьба — жить в изгнании. Но у меня всегда в запасе есть полбутылки «Лансона».
Следование этой забавной семейной традиции — приберегать по полбутылки всякой всячины для юного Уикера означало, возможно, слишком сильное погружение в адлеровскую семейную терапию. Я добавил, все еще поглаживая его:
— Я понимаю ваши чувства по отношению к Негру. У меня тоже был кот, который всегда любовался собой в садовой луже. Я называл его Конрад, и, знаете ли, мало кто мог сказать почему.
Он поднял опухшие глаза.
— Черный кот? — спросил он.
И тогда в моей жизни появился мистер Радж. Демонстрируя прекрасные зубы в песне англо-цейлонской речи, он заявил:
— Было бы хорошо, если бы ваш юный друг поменьше говорил о неграх.
Он был одет в идеально пошитый смокинг из вискозы.
— Мы-то с вами, — сказал он, — понимаем, но здесь слишком много людей, которые не поймут. И благоразумнее, я думаю, не…
Молодой Уикер, глядя на него затуманенным взором, сказал:
— Я говорю о нашем Негре, не о вашей компашке! Ваши могут пойти сами знаете куда!
— Ну же, Ральф, — сказал я, — вспомните. Вспомните, что я вам говорил.
Господи. Мне уезжать меньше чем через неделю, а он, несмотря на все мои инструкции, еще не готов.