Шрифт:
И наконец, попробуем взглянуть на эпоху, в которой живем, не из самой бурлящей ее гущи, а чуть со стороны. За двадцатый век человечество пережило два глобальных катаклизма — две войны, охватившие практически все развитые страны, в естественных науках было сделано открытий больше, чем за всю предшествующую историю человечества, а с появлением самолетов, телеграфа, затем спутникового телевидения, компьютера и Интернета уклад жизни менялся за считаные годы больше, чем предшествующим поколениям могло бы выпасть за всю жизнь. Да что тут говорить, когда даже о предшествующем столетии, которое нам уже кажется тихим и уютным, А. Блок писал: «Век девятнадцатый, железный, поистине жестокий век, тобою в мрак ночной, беззвездный беспечный брошен человек». Двадцатый век дал человеку огромные надежды, слишком многие из которых не сбылись (яблони на Марсе так и не цветут), взамен предложив такие блага, на которые и надеяться никто не мог (человекообразные роботы у фантастов 70-х нередко считают на логарифмических линейках, а идея Интернета даже Лему не пришла в голову). В целом состояние человека, ожидавшего постоянных баз на Луне, а получившего мобильную связь третьего поколения, можно охарактеризовать как некую оторопелость. Причина которой в том, что оказавшиеся в наших руках возможности входят в явное противоречие с нашей способностью и готовностью их эффективно использовать (о том, как компьютер вместо того, чтобы стать небывалым помощником при самораскрытии спящего в человеке титанического творческого потенциала, массово служит прямо противоположным целям, выше уже упоминалось).
Поэтому сейчас настал самый подходящий момент, чтобы задуматься о том, кто мы, куда идем и зачем вообще идем куда-либо. Это в том числе значит оглянуться на пройденный путь, свериться с ориентирами — пусть эти ориентиры вырабатывались давними предками в эпоху сохи и топора, зато использованная при этом методология выглядит вполне здравой и эффективной. Иными словами, чтобы освоить хотя бы имеющиеся, а тем более будущие достижения инженеров и ученых-естественников, нужно массово стать хоть немножко философами. А философская идея может быть выражена не только сухим академическим языком в форме трактата, но и живым, красочным языком образов.
Не совсем так. Чего в язычестве и впрямь нет — это обязанности испытывать жалостливую любовь к любому двуногому прямоходящему без перьев просто за то, что оно есть. Вообще же, употребляя слово «любовь», легко попасть в омонимическую ловушку: в это слово разные люди вкладывают столь различный смысл, что не всегда легко понять, какая именно любовь имеется в виду в каждом конкретном случае.
Большая часть современных язычников вовсе не лишена любви к человеку, если саму эту любовь понимать так: «Человек! Ты велик и подобен богам… при том, что ты человек ровно в той мере, в которой ты подобен богам и велик». Эту мировоззренческую установку можно охарактеризовать парадоксальным словосочетанием «безжалостный гуманизм»: любовь здесь выступает как восхищение тем, как человек самореализуется и воплощает собой некий высокий идеал, а отнюдь не как жалость и сострадание к несчастному. Несчастному, согласно преобладающим среди язычников воззрениям, можно просто помочь, но умиляться самим состояниям несчастья или возводить страдание в добродетель — увольте.
Это совершенно естественно, если принять во внимание, что язычество наших далеких предков формировалось как идеологический инструмент, призванный обеспечить выживание народа в отнюдь не дружественном окружении. Хочешь быть любим — заслужи это, покажи, что достоин!
Мировоззренческие системы, которые возводят в принцип любовь ко всякому человеку как к таковому, выдают любовь как бы авансом. Язычники же предпочитают априори относиться к человеку просто доброжелательно, оставляя любовь тем немногим, кого по-настоящему хорошо узнали.
Вполне соответствует языческому взгляду на жизнь и такой принцип: «справедливость — выше милосердия». Повторим некоторые тезисы К. Крылова, превосходно раскрывшего эту тему. Вполне можно представить себе мир, в котором с полной точностью и неотвратимостью за каждое деяние сразу следует воздаяние. Такой мир мог бы быть не самым приятным для жизни, но он по крайней мере внутренне строен и непротиворечив. А вот мир, где всеобщим законом была бы любовь и милосердие ко всем, представить уже невозможно: ведь тогда любить и прощать нужно и зло, ненависть или хотя бы желание заменить основной закон этого воображаемого мира законом справедливости. Таким образом, язычники считают, что милосердие не обладает собственной ценностью, а является производной от справедливости. Когда принцип справедливости достаточно хорошо воплощен в устройстве человеческого общежития, можно позволять себе даже и отступления от него в сторону милосердия.
А если подойти к вопросу с другой стороны, то разве не в высшей степени человеколюбива мировоззренческая система, которая подстегивает человека, призывает его развиваться, становясь вровень с богами?
И снова нельзя полностью отмахиваться от такого утверждения — нужно лишь расставить акценты. Язычникам совершенно не свойственно рисовать картину мира в черно-белой гамме и оценивать все сущее по бинарной шкале «добро — зло». Вспомним, что в языческом пантеоне персонажей намного больше, чем два, и ролей «источника совершенного блага» и «абсолютного вредителя» в мифологии не найти. Насколько можно судить сегодня, создатели языческих мифов вовсе не считали осмысленными понятия абсолютного Добра и абсолютного Зла. Уж если и представлять упрощенную модель мира как соперничество двух сил, то это будут силы сохранения и изменения.
Каждая из этих сил может приносить и пользу, и вред. Хорошо сохранять накопленное богатство, освоенные территории, добытые знания, само существование своего рода. С другой стороны, разве полезно насильно поддерживать существование того, что уже отмерло и нуждается в небытии, в достойном завершении своего пути? На смену старикам должны приходить молодые, устранять высохшие деревья полезно для леса, да и волки, уничтожая хилых и больных косуль, оздоравливают популяцию в целом. Изменение может нести пользу: распаханное поле на месте бывшей пустоши, новое поселение, научное открытие, шедевр искусства. Чтобы расчистить место для чего-то нового, часто приходится разрушить что-то старое и, возможно, прежде любимое. С другой стороны, увлекаться одним лишь изменением мира ради самого изменения — значит рубить только что посаженное дерево, не дождавшись плодов.
Как есть время для рождения, так есть время и для смерти. Силы изменения, подчас выступающие в своей грозной, разрушительной роли, — это неотъемлемая часть мироздания, и язычество справедливо уделяет им долю внимания.
А вот утверждать, что все язычники все время занимаются почитанием смертоносных или разрушительных сил, было бы совсем неверно. Большая часть ритуалов имеет двойственную символику рождения и смерти (и даже тройственную, если добавить сюда их единство), причем в празднествах осенне-зимнего периода, как нетрудно догадаться, преобладают мотивы смерти, а в весенних и летних — рождения (впрочем, и здесь не все однозначно: вспомним Красную Горку, которая справляется в мае, и зимний солнцеворот — Коляду).