Шрифт:
На свидание к небесам паруса выбирая тугие.
Хорошо, если выберешь сам,
Хуже, если помогут другие.
Горин под общий восторг исполнил балладу «Семьсот человек на маевку пришли» с перечислением, кто пришел. Добрался до двадцатого или двадцать пятого. Из шашлычной, нагрузившись бутылками, пришли ко мне, набились в однокомнатную квартиру, гудели до утра. Потом проводили гостей до гостиницы. Было под сорок, с ветерком, полярная ночь. На крыльце Окуджава спросил: «Ребята, вы как здесь живете?»
Вот и все воспоминание. Маловато для мемуара. Но что было, то было. Неужели только это и было? А если порыться в памяти? Порылся. И всплыло — две встречи с теми, для кого существует книжная серия «Жизнь замечательных людей».
Эренбург
Было это году в 1961-м или 1962-м. «Новый мир» печатал мемуары Эренбурга «Люди, годы, жизнь», и весь Советский Союз ими зачитывался. Примерно как сегодня весь мир зачитывается Гарри Поттером, а Россия Донцовой. Что уже само по себе наводит на невеселые размышления. Читали и обсуждали со страстью, уже не очень понятной сейчас, когда мы всего начитались. Но это был самый первый глоток правды, глоток свободы — оттепель. Правда была дозированной, гомеопатической, но тогда умели читать между строк. В осторожных откровениях Эренбурга видели и то, чего он не написал, это превращало его воспоминания в событие не литературное, а общественно политическое.
Я с молодым жаром участвовал в ожесточенных, едва ли не до мордобоя, обсуждениях и однажды под настроение написал Эренбургу довольно длинное сумбурное письмо. Отправил на адрес «Нового мира», совсем не рассчитывая на ответ — письма Эренбургу приходили мешками. Уже не помню, что было в моем письме. Но что-то, видно, было, и я очень удивился (и был, чего греха таить, польщен), когда секретарша Эренбурга сообщила мне, что Илью Григорьевича заинтересовало мое письмо и он хотел бы со мною встретиться. Месяца три встреча то назначалась, то откладывалась. Но, как говорят официанты, все приносят вовремя для того, кто умеет ждать. И вот в какой-то из зимних дней, к шести часам, я приехал на улицу Горького, поднялся на скрипучем лифте и был препровожден в просторную и скудно, как мне показалось, обставленную гостиную. Мне объяснили, то ли секретарша, то ли жена: «Подождите, у Ильи Григорьевича посетитель». Минут двадцать я просидел в одиночестве, разглядывая прикнопленные к двустворчатой двери гостиной листы ватмана с резкими красными линиями — это были эскизы Пикассо к «Гернике».
Посетитель наконец-то откланялся. Им оказался худосочный еврейский юноша лет семнадцати. От волнения он выронил из рук папку, машинописные листки рассыпались по паркету. Это были стихи. Пока юный поэт их собирал, Эренбург, который вышел в коридор проводить его, говорил:
— Многие большие поэты, Боря, стыдились своих первых стихов. Поэтому лучше их не публиковать. Передавайте привет матушке.
— Да, да, обязательно передам, — закивал Боря. — Спасибо, Илья Григорьевич. Извините, что отнял у вас столько времени.
Хоть извинился. Это примирило меня с юным поэтом.
Эренбург перевел на меня равнодушный взгляд:
— Прошу.
Пока мы проходили в кабинет, я успел его рассмотреть. Высокий, худой, седой. В аккуратной домашней одежде. Медлительный. Как мне тогда показалось — старый. Ему шел семьдесят первый год. Сейчас этот возраст не кажется мне такой уж старостью. Во время разговора он закурил голубоватую сигарету, почему-то подумалось — египетскую, потянулся к пепельнице, не донес, худая рука дрогнула, уронил пепел на стол. Старый, все-таки старый. Жить ему оставалось шесть лет.
В темном кабинете, освещенным лишь настольной лампой, Илья Григорьевич молча указал мне на кресло возле письменного стола. Я сел и оказался в круге света, а хозяин кабинета в тени. Это мне не понравилось, довольно бесцеремонно я отодвинул лампу в сторону. Объяснил:
— Извините. Чувствуешь себя как на допросе.
Он поинтересовался:
— Приходилось?
— Пока нет. Надеюсь, и не придется.
Усмехнулся:
— Не зарекайтесь.
Он явно не помнил моего письма, не понимал, кто я такой и зачем к нему пришел. Я объяснил. Если коротко, мой вопрос звучал так:
— Что было бы, если бы Сталин не умер?
Наверняка такие вопросы задавали ему не раз. Но моя горячность его тронула, он разговорился. Его ответ сводился вот к чему:
— Исторические процессы можно искусственно затормозить или искусственно ускорить. Но остановить невозможно. И невозможно повернуть вспять.
Это утешало. И тогда, в конце оттепели. И сегодня, в начале заморозков.
У меня был еще один вопрос. Я бы не решился его задать, но доверительная атмосфера разговора располагала к откровенности. И я рискнул:
— Как вам удалось уцелеть?
Не знаю, спрашивали ли его об этом раньше, и как часто, но сам Эренбург наверняка много об этом думал. Он ответил:
— Я всегда был нужен.
И расшифровал: когда, на какие поворотах лихой советской истории он был близок к тому, чтобы разделить судьбу многих своих друзей, от Бабеля и Мандельштама до Кольцова и Мейерхольда. Но в самый последний момент оказывалось так, что без него не могли обойтись. Поэтому и уцелел.
Минут через сорок, когда я почувствовал, что мое время истекло, и поднялся, Илья Григорьевич спросил: