Шрифт:
Стояли серые дни таянья снега, тревожного состояния и отчаянных поступков. Апрель в начале…
Идя в институт, я два раза из трех промахивала мимо и до отупения, до мокрых ног шлялась уже знакомыми кривоколенными и горбатыми переулочками возле желтой церковки.
Дневник.
4 апреля.
«Уже четвертый месяц с той пятницы, а не верится, что все кончилось. Никак не верится. Что же мне делать?..
Мне плохо без тебя. Приди, ну, приди. А я как прошлый и позапрошлый раз скажу, что ненавижу тебя? Или что-нибудь похуже?..»
И ты приходишь, тихонько стукаешь в дверь, а я словно знаю, что это ты, словно мы заранее договорились, лечу открывать и молча жду на пороге, что ты скажешь. Но ты не говоришь ни слова, берешь меня за плечо, тянешь вглубь коридора. И там, почти в полной темноте, нас так же безмолвно бросает друг к другу.
Мы целуемся взахлеб, пока ни начинают болеть губы. Я неожиданно брякаю: «Дорвался!» Ты счастливо смеешься и обзываешь меня «нахалкой». Мне удивительно хорошо в твоих руках.
Почему же на следующий день в институте я стараюсь проскочить мимо тебя незаметно?
Ты ловишь меня за руку:
— Здравствуй! Ты почему не здороваешься?
Я выдираю руку:
— Потому что невоспитанная, — и несусь прочь от тебя, налетая на встречных.
Неужели я не могу простить тебе: «Я с тобой больше не дружу»?
Нет, здесь что-то другое. Не зря же по дневнику лейтмотивом чувство вины.
19 апреля.
«Я считаю, что было у меня что-то необычное, а я сама все испортила. Почему эти мысли? Ведь это ты бросил меня, а не я тебя, и я не могу придти к тебе после тех слов».
Что же это? Что? Я мучаю себя, тебя, а надо только не вырывать рук. Что ж это сидит во мне такое, чего я не могу одолеть? Гордыня? Чувство самосохранения?
И то и другое, наверное. Но второе сильнее, потому что мне невыносимо даже вспоминать первые дни после ссоры, когда я хожу, ем, говорю, чем-то занимаюсь, только это не я, меня нет во мне, а есть опустошенность и тоска. И я страшно боюсь, что такое когда-нибудь повторится.
Друзья и твои и мои пытаются нас помирить. Им, по-моему, противно смотреть, как мы мучаемся.
Володя Усков перехватывает меня, когда я бегу к Ларисе, заставляет закрыть глаза и втаскивает в свою комнату.
Там я открываю глаза. На стене в общей рамке еловых лапок два карандашных портрета: твой и мой. В комнате ребята и среди них ты. Я вспыхиваю и, чуть не выбивая лбом косяк, бросаюсь вон.
Усков кричит вслед что-то о том, что они просто хотели подарить мне портреты, но смысл его слов дойти до меня не в состоянии.
Генка… Впрочем, я уже не понимаю, чей он друг. Я так и не познакомила его с тобой, но буквально через несколько дней после ссоры ты с ним познакомился сам, и вы подозрительно быстро сдружились.
Генка от тебя в восторге и постоянно ведет со мной душеспасительные и жалостные разговоры, как ты мучаешься без меня, видишь во сне, боишься, что не прощу.
Генка наивен, и ты нехорошо с ним поступаешь.
В твоем письме из армии: «Генке я не пишу, хоть и обещал, у нас с ним если и было что общее, так это — ты».
Давят на меня и девчонки из твоей группы. Любы среди них нет, но это понятно, ей дали общежитие и, уходя из нашей комнаты, она надолго уходит из моей жизни.
Но вот ведь казус, чем больше нас мирят, тем меньше толку.
Я и сейчас думаю, что в отношения двоих, нельзя вмешивать посторонних. Дружба, вера, любовь и даже ненависть не могут быть публичными.
И чтобы помириться, нужны не усилия друзей, нужно чтобы с нами случилось что-то особенное.
Конечно, это был май, так горьковато и нежно пах сумрачный вечер почками, клейкими новорожденными листьями, свежей травой на газонах. Запах весны. Он тек в окно и кружил голову.
Май, общежитие, Генкин день рождения, попеременно то при свете, то в темноте. Стоило включить проигрыватель, как лампочка в плафоне тускнела, свет истончался до красной вольфрамовой нити и медленно сходил на нет. Шнур проигрывателя выдергивали, Генка кидался в коридор, мудрил над пробками, свет загорался, включали проигрыватель, и все повторялось по кругу.
Наконец, это всем надоело, и свет больше не зажигали.
Жизнь огромна и полна всякого. Но все в ней только однажды. И не будет у меня больше такой щемящей смеси отчаянья, нежности и любви, как тогда в полутемной комнате на далеком Генкином дне рождения.
Свет только от фонаря за окном. Разговоры. Музыка. Смех. Но все как незначительный фон, подмалёвок, как бы сказал ты. А единственное, что важно — мы с тобой.
Если глядеть со стороны, мы просто танцуем вдвоем весь вечер. Но это не так. Мы прощаемся.