Шрифт:
Они шли целый день. Робин плелась за носилками: Фуллер сидел молча, словно впал в кому. Он уже не распевал псалмы и не возносил горячих молитв к Всевышнему, и она благодарила Бога, что он по крайней мере не чувствует боли.
К концу дня они наткнулись на широкую, хорошо утоптанную дорогу, которая тянулась с востока на запад, насколько хватало глаз. Она в точности соответствовала описанию и местоположению, приведенным отцом в дневнике. Увидев эту дорогу, малышка Юба разразилась слезами и от ужаса не могла сдвинуться с места.
Они нашли покинутое поселение из полуразрушенных хижин — возможно, им пользовались работорговцы. Робин приказала остановиться здесь. Она оставила женщину и все еще всхлипывающую дрожащую Юбу ухаживать за больным и взяла с собой только старого Карангу. По такому случаю он вооружился длинным копьем и напыщенно вышагивал, точно старый павлин. В трех километрах от поселка тропа круто поднималась к седловине, рассекавшей гряду невысоких холмов.
Робин искала доказательств того, что эта дорога действительно была невольничьим трактом, Дорогой Гиены, как называла ее Юба.
Первое доказательство Робин нашла на седловине: оно лежало в траве в нескольких шагах от дороги. Это было двойное ярмо, сделанное из выдолбленного с двух концов бревна и кое-как обтесанное топором.
Робин рассматривала рисунки в дневнике отца и сразу поняла, что это такое. Когда у работорговцев нет цепей и наручников, они попарно сковывают невольников за шеи таким ярмом; двое рабов оказываются вынужденными делать все вместе: идти, есть, спать, облегчаться — только не бежать.
Теперь от невольников, когда-то носивших это ярмо, остались лишь осколки костей, не доеденные грифами и гиенами. Грубо обтесанная деревянная вилка вселяла ужас, наводила дрожь, и доктор не могла заставить себя коснуться ее. Робин сотворила короткую молитву за несчастных рабов, погибших здесь, и, удостоверившись, что вышла на невольничью дорогу, повернула в лагерь.
Той ночью она держала совет с капралом-готтентотом, старым Карангой и Юбой.
— В этом лагере не жили и по дороге не ходили вот столько дней. — Каранга дважды показал Робин обе руки с растопыренными пальцами. — Двадцать дней.
— Куда они шли? — спросила Робин.
Она научилась доверять способности старика читать следы.
— Они шли по дороге к восходу и еще не вернулись, — дрожащим голосом произнес Каранга.
— Он верно говорит, — подтвердила Юба. От нее потребовалось немало усилий согласиться с человеком, которого она презирала и ревновала — Это будет последний караван перед приходом дождей. Когда реки наполнятся, торговать рабами не будут, и Дорога Гиены зарастет травой до следующего сухого сезона.
— Итак, впереди нас идет караван работорговцев, — задумчиво произнесла Робин. — Если мы пойдем по дороге, то сможем их нагнать.
Капрал-готтентот перебил:
— Это невозможно, госпожа. Они опережают нас на несколько недель.
— Тогда мы встретим их, когда они продадут рабов и пойдут обратно.
Капрал кивнул, и Робин спросила:
— Если работорговцы вздумают напасть на колонну, вы сможете нас защитить?
— Я и мои люди, — капрал вытянулся во весь рост, — стоим сотни грязных работорговцев. — Он помолчал и продолжил: — А вы, госпожа, стреляете, как мужчина!
Робин улыбнулась.
— Хорошо, — кивнула она. — Пойдем по этой дороге до самого моря.
Капрал радостно ухмыльнулся:
— Меня тошнит от этой страны с ее дикарями, я мечтаю увидеть облака на Столовой горе и смыть пыль с горла добрым глотком «Кейп смоук».
Это был старый самец гиены. Его густая косматая шкура местами облезла, плоская, чуть ли не змеиная голова была покрыта шрамами, уши он оторвал, продираясь через колючки. Сотни раз он, рыча и огрызаясь, дрался с себе подобными над разлагающимися трупами людей и животных. В одной из таких стычек ему разорвали губу до самых ноздрей, она зажила криво, и желтые верхние зубы с одной стороны обнажились, словно в чудовищной усмешке.
Зубы его истерлись от старости, и он уже не мог разгрызать крупные кости. Драться он тоже не мог, и охотничья стая изгнала немощного старика.
Невольничья колонна прошла по дороге много недель назад, человеческих трупов уже не осталось, а дичь в этой сухой местности встречалась редко. С тех пор хищник кормился лишь объедками да свежим пометом шакалов и бабуинов. Иногда удавалось разорить норку полевой мыши, иногда — найти давно заброшенное и протухшее яйцо страуса. Он разбивал его лапой, и оно взрывалось, выбрасывая фонтан пахнущего серой газа и гноеподобной жидкости.
Гиена достигала в холке почти метра и весила шестьдесят три килограмма. Брюхо под грязной косматой шкурой было впалое, как у гончей. От нескладных плеч к тощим задним лапам костистым гребнем спускался позвоночник.
Зверь шел, низко опустив голову, и принюхивался к земле — не запахнет ли падалью или отбросами, но тут ветер донес знакомый запах. Он поднял голову и изуродованными ноздрями потянул воздух.
Пахло древесным дымом, пахло человеком, а этот запах он привык соотносить с пищей. Однако резче, яснее других был запах, от которого с перекошенных, покрытых шрамами челюстей тягучими серебристыми нитями потекли слюни. Гиена вперевалку затрусила навстречу ветру, доносившему волны этого соблазнительного запаха. Ароматом, привлекавшим старую гиену, было отвратительное сладковатое зловоние гангренозной ноги.