Шрифт:
Немедленно после этого накал ужаса снижается. Читатель просто физически неспособен долго находиться в напряжении и после первого сладостного испуга следует ремиссия, бояться более нет мочи. Герой мечется, панночка летает по воздуху, а читатель не то чтобы позевывает, а просто читает с интересом, как всякую иную книгу.
Затем вновь начинается нагнетание боязни. Обреченность главного героя иллюстрируется его отчаянными попытками бежать куда глаза глядят. Бесполезное занятие — уж мы-то знаем! — никуда он не денется… С самого начала Николай Васильевич предупредил, что читать Хоме у гроба три ночи. А это значит, что страху некуда торопиться, лишь на третью ночь возьмется он за дело как следует.
И вновь начинается неторопливое нагнетание страха, завершающегося словами: «Приведите Вия! Ступайте за Вием!». Собственно, это и есть конец повести, а пара заключительных страниц — всего лишь оправдания перед строгим читателем, который может быть недоволен столь несерьезной темой. Вспомним, что неистовый Виссарион таки обругал Гоголя за «неудачу в фантастическом».
Отсутствие концовки также весьма характерно для хорора. Формально концовка может быть любой: герой может погибнуть, как Хома Брут, или спастись, подобно герою повести А.К. Толстого «Семья вурдалаков», — все это уже не имеет никакого отношения к задаче повествования напугать читателя. Кстати, обратите внимание: и «Вий», и «Страшная месть», и даже «Искуситель» господина Загоскина — небольшие повести, поскольку, повторяю, самый метод литературы ужасов не выдерживает сколько-нибудь длительного повествования.
Отметим также, что с точки зрения страха все эти произведения являются не вполне совершенными: по два леденящих момента в повестях Гоголя, единственное страшное место у А.К. Толстого (та сцена, где старый вурдалак, поддев колом, швыряет своего внука вслед убегающему герою). Страшные повести других русских писателей прошлого века вообще не выдерживают критики с рассматриваемой точки зрения. Это равно касается повестей Загоскина «Искуситель» и «Концерт бесов», Одоевского «Орлахская крестьянка», Погорельского «Лафертовская маковница». В этих произведениях грубо нарушены сформулированные выше принципы создания «хорора» и посему, несмотря на все старания авторов, повести их остаются не более чем просто любопытными.
Разумеется, узко очерченный жанр требует для решения своих задач специфических литературных методов. Вялое течение времени не выдерживает авторской экспрессии, литература ужасов, простите за парадокс, немедленно гибнет, как только неосторожный автор начинает наворачивать один ужас на другой. Подлинный страх всегда один. Стоит Гоголю (я специально апеллирую к имени величайшего из российских писателей) поддаться искушению и написать нечто вычурное — и страх исчезает. Там, где по-настоящему страшно, Гоголь предельно краток: «Она приподняла голову…»
Тем более недопустимо употребление «сильных» слов, таких как: вдруг, страшный, ужасный. Подобные выражения предупреждают читателя, что его собираются пугать, а поскольку реальной опасности в чтении книжки нет, то все дальнейшие авторские потуги пропадают втуне. Читатель должен сам произнести в душе своей: «Страшно то как!» Опытные рассказчики страшилок прекрасно знают это и рассказывают свои истории скучным тоном и с отсутствующим видом, оставляя слушателя наедине с потусторонним. В крайнем случае запретное слово может относиться к чему-то совершенно второстепенному и, прозвучав в контексте, отраженным светом подействовать на психику читателя: Впрочем, это уже специфика писательской кухни — не будем выдавать секреты.
Как непревзойденный образец литературы ужасов не могу не привести известнейшую народную сказку «Медведь на липовой ноге». В данном вопросе я совершенно серьезен, сказка действительно представляет собой эталон литературы такого рода. Неспешный, типичный для бытовой сказки зачин, знакомые персонажи, с которыми несложно идентифицироваться. Фактор виновности — если бы старик не тронул медведя, то и медведь бы не тронул старика. Привычный антураж: дед и баба сидят дома, занимаются домашними делами. И — медленное, неспешное приближение страха:
Скырлы, скырлы, На липовой ноге, На березовой клюке…И обреченность — дверь оказывается незакрыта, а медведь идет, зная, куда и зачем. Фатальная обреченность подчеркивается сверхзнанием — мало ли что может скрипеть в ночи! — однако старуха безошибочно говорит: «Медведь идет». А двери закрывать уже поздно и поздно прятаться под лавки — от возмездия не спрячешься: вольно было топором махать.
Замечательно, что старуха также задействована в планах медведя, она тоже виновата:
Одна баба не спит, На моей коже сидит, Мою шерсть прядет, Мое мясо варит…Варят мясо живого — ныне живущего! — существа, и эта дополнительная, буднично названная жуть окончательно парализует слушателя.
Особенно тягучими и вязкими оказываются последние секунды. Медведь уже в сенях — и именно в это время, подчеркивая неумолимость фатума, рефреном звучит: «Скырлы, скырлы…» И ничто не происходит «вдруг», и ни разу не сказано слово «страшный». Зато страшно, по-настоящему страшно малолетнему слушателю, хочется забиться под одеяло и замереть от сладкого ужаса.