Шрифт:
Таково было картезианское учение. Согласно этому учению, в недрах самого разума находятся те зародыши, из которых возникает и религия, и наука, и та специфическая связь между ними, которая гарантирует как их взаимное согласие, так и их взаимную независимость. Этот своеобразный рационализм, который можно назвать новейшим рационализмом, господствовал над философской мыслью в XVII и XVIII столетиях.
У известной группы философов рационализм этот принимает догматический характер. Доверяя своим силам, он хочет построить на ряду с наукой о природе науку о вещах божественных, которая бы ничуть не уступала физике и математике в смысле очевидности и достоверности своих истин.
У Спинозы разум устанавливает бытие бесконечной субстанции, которая есть Вот, и из сущности этой субстанции он выводит принцип всеобщих законов природы. Этим оправдываются усилия науки свести к законам множественность единичных вещей, на первый взгляд совершенно беспорядочную. С другой стороны, по отношению к текстам, почитаемым священными, какова, например, иудейско-христианская библия, разум выдвигает принцип, что писание должно истолковываться исключительно на основании самого писания, поскольку дело идет об установлении исторического смысла св. учений и пророчеств; но, раз эта критическая работа экзегетики закончена, одному только разуму принадлежит право решать, можем или не можем мы примкнуть к этим учениям.
Лейбниц, углубляя различие между истинами размышление и истинами веры, как двойным фундаментом познания, открывает объединяющее их начало в возможном бесконечном, которое, — охватывая собою всякое бытие — и необходимое, и фактически данное, — есть именно то, что мы называем Богом. В то время как науки изучают, по Лейбницу, отношение между вещами, рассматривая последние согласно их чувственной видимости, как внешние друг по отношению к другу, — религия стремится уловить внутреннюю вселенскую гармонию в ее живой реальности, то взаимное проникновение существ друг в друга, то желание каждого из них принять участие в благе и радости всех остальных, которое является тайной пружиной их жизни, всяких предпринимаемых ими усилий; тем самым религия делает людей способными разделять и умножать славу Божию, которая есть истинное начало и истинный конец всего того, что существует или стремится к существованию.
Этот догматический и объективный рационализм, столь утонченный и метафизичный у Спинозы, у Мальбранша, у Лейбница, упрощается мало-помалу у Локка и деистов, которые обращаются со своими доктринами к светским людям и к обществу. Для деистов разум враждебен не только всякой традиции и всякому авторитету: он исключает всякую веру в вещи, выходящие за пределы наших ясных идей или за пределы природы, часть которой мы составляем. Отныне разум систематически изгоняет таинство, изгоняет всякий догмат, завещанный нам положительными религиями. Он оставляет неприкосновенной только, так называемую, естественную или философскую религию, адекватным выражением которой являются два догмата: бытие Бога, как архитектора мира, и бессмертие душ, как условие осуществление мировой справедливости. Деизм полагает, что, проповедуя эти доктрины, он находится на той же самой почве, как и науки о природе. Истины физические и истины духовные совершенно аналогичны в его глазах. Первопричине не приписывается никакого действия, которое могло бы противоречить механическим законам, открытым наукой. Деистический рационализм отрицает чудо и всякие особенные задачи божественного промысла.
Специфическое дело этого рационализма состояло в том, что мало-помалу он очистил религию от всех ее характерных элементов, и свел ее к небольшому числу формул, очень сухих, очень абстрактных, способных скорее доставить материал для рассуждений и диспутов, нежели удовлетворить потребности души человеческой. К тому же все эти якобы рациональные доказательства бытия Божия и бессмертия души в глазах беспристрастной критики далеко не обладали той научной очевидностью, на которую они претендовали.
Нет таким образом ничего удивительного в том, что позднейший рационализм пытался определить отношение между религией и наукой с иной точки зрения, нежели та, которая проповедывалась этим объективным или догматическим рационализмом.
Уже Паскаль ищет опоры для своих доказательств в условиях человеческого познания, жизни, действия, т. е. в свойствах сознательного субъекта, а не в бытии, как оно есть в себе. Он отличает от разума, в узком смысле этого слова, сердце, также являющееся разумом, т. е. стремлением к определенному порядку и связности, но разумом, бесконечно более утонченным, принципы которого, с трудом поддающиеся анализу, имеют более широкое значение, чем истины разума геометрического. Этот высший разум имеет своим объектом уже не логические абстракции, а сами реальности. Осуществить до конца те доказательства, которых он требует, было бы попыткой, превышающей наши силы. К счастью, этот конкретный разум проявляется в нас в форме непосредственного усмотрение истины, в форме интуиции, которая присуща нашему сердцу, нашему инстинкту, нашей природе. Презирать интуиции сердца, признавая исключительно рассуждение геометрического разума, было бы непоследовательно; ибо в действительности самые основы наших наук, понятия пространства, времени, движения, числа, даются нам сердцем и инстинктом. Разум нуждается в сердце, как опоре для своих рассуждений. И подобно тому, как сердце чувствует, что в пространстве имеются три измерения, точно так же чувствует оно, если только оно не извращено, что существует Бог.
Таким образом уже Паскаль применял, так называемый, критический метод, который отправляется от анализа средств нашего познание и устанавливает значение и ценность наших идей путем исследование их происхождения. Точное определение критическому методу дал Локк. Этот философ выдвинул на первый план то различие, на котором настаивал уже Декарт: различие между познанием в собственном смысле этого слова и признанием или верой. Познание в собственном смысле слова имеется лишь там, где мы обладаем неоспоримыми доказательствами той истины, на которой настаиваем. Если же таковых доказательств в нашем распоряжении не имеется, утверждаемая нами истина покоится только на признании. И необходимо отметить, что в то время как наука ищет и действительно находить некоторые истинные познания, практическая жизнь почти целиком опирается на простые верования. Сила привычки, запутанность подлежащих решению вопросов, необходимость немедленно принять решение, чтобы действовать, — все это приводит к тому, что не познание, а простое признание, простое верование является обычной основой наших суждений. Не то чтобы мы судили без всяких оснований, но мы руководствуемся не достоверностью, а вероятностью, в особенности свидетельствами, заслуживающими веры. С этой точки зрение нельзя очевидно отвергать религиозные верование на том единственном основании, что они только верования. Они тем более правомерны, что гарантированы правдолюбием самого Бога. Если мы позаботились о том, чтобы в нашей религии не было ничего кроме действительно божественного откровения, и если мы уверены, что правильно понимаем смысл последнего, то наша религиозная вера является таким же надежным источником суждений, как и познание в собственном смысле этого слова.
Эта тонкая и свободная философия светского человека послужила источником возникновение ученой и глубокой системы Канта. В самом строении нашего разума, в самом его функционировании Кант находит основные условия как науки, так и религии. Разум строит науку. Он образует ее не из одних только элементов, доставляемых опытом, — это было бы невозможно, — из себя самого извлекает он понятия пространства, времени, неизменности, причинности, без которых немыслима никакая наука. Но почему же разум, господствующий в этом мире, должен ограничиваться его познанием? Не может ли он задаться целью видоизменять этот мир, все более и более превращая его в свое собственное отражение, в проявление своей волн? Не может ли разум осуществлять себя не только в качестве теоретической и созерцательной, но также в качестве активной, практической и творческой способности? И должна ли его деятельность ограничиваться воздействием на человеческую волю, или же она может распространиться на внешний, материальный мир, с которым сталкивается человеческая воля. Само собою разумеется, такая возможность может быть лишь предметом веры, а не знания. Но это такое верование, которое разум, взятый во всей его целостности, оправдывает, предписывает и предопределяет. Разум есть самое возвышенное из всего, что нам известно. Если мы можем работать ради осуществление его царства, мы должны это сделать. И если для выполнение этой задачи нам в силу самого нашего устройства практически необходимы известные идеи в качестве опоры, мы должны принять эти идеи. Но такими идеями являются Бог, свобода и бессмертие, понимаемые не в теоретическом, а в практическом и нравственном смысле. Религия есть практическая вера в то, что дело разума осуществимо, — вера, необходимая нам для того, чтобы всею душою отдаться этому делу, требующему от нас усилий и жертв. Мы должны, таким образом, принять моральные и религиозные верования. Итак по Канту, науку и мораль порождает один и тот же разум, который является то теоретическим, то практическим, смотря по тому, направлен ли он на познание вещей, или на регулирование наших действий; отсюда возникает религия, обеспечивающая науке и морали независимость, поскольку каждая из них находится в своей собственной области, и в то же время соединяющая их между собою, поскольку обе они связаны с единым общим принципом, коренящимся в разуме.