Шрифт:
Боль тонула в забытье. Набат в голове умолкал.
Это происходило много раз. Очнувшись, Хаген видел над собой старика или кусок испещренной коричневыми разводами стены, слышал набатный звон, с которым возвращалась боль.
Потом сознание гасло, чтобы через некоторое время все повторилось.
Но постепенно просветы в беспамятстве становились длиннее; звон сотрясал болью уже не все тело, а только голову. Вернулось даже ощущение времени. В какой-то момент Хаген осознал, что лежит здесь очень, очень долго. Что болен и… что кругом чужие.
Теперь он помногу спал или лежал с закрытыми глазами, стараясь восстановить в памяти события, предшествовавшие болезни.
Вспомнил Иерусалим, пеструю суету на узких, со следами недавних сражений улицах.
Вспомнил помазание Готфрида на княжество, формально носить корону Иерусалимского монарха тот отказался. Потом была экспедиция на юго-восток. Зачем? Долго, путано, медленно, восстанавливалась память: где-то в пустыне, по слухам, существовали медные рудники. Его послали на их поиски? Или сам пошел? Не вспомнил. Какие-то городки, деревеньки, белые и желтые дома, сухие, серые от пыли и зноя рощи, тропы, уводившие на восход; потом: каменная, всхолмленная равнина с дымкой гор на краю. А за этим - отчетливо как при вспышке молнии: кустик у дороги, растущий прямо из камня, и - лавиной - всадники в белых бурнусах. Еще вспомнил, как под звон шлема, вдавленного в черепную кость метко брошенным из пращи камнем, картина покривилась и начала распадаться.
За ним хорошо следили. Перемены, происходящие в недужном великане, не прошли незамеченными. Как-то раз неподвижного старика лекаря или надсмотрщика сменил невысокий, довольно молодой с гладким полнощеким лицом сарацин. На подбородке у него курчавилась редкая, смоляная бородка. В чуждых, черных с поволокой глазах светились искорки интереса, которые, впрочем, тонули в облаке излучаемого им презрения. Близко к раненому он не подходил, вещая от входа.
Хаген ни слова не понял из пространной гортанной речи. Ясно было только, что по мере ее произнесения человек все больше и больше раздражался. Под конец он поднял над головой руки и потряс ими, призывая кары небесные.
Надо было отвечать, Хаген собрался с силами и открыл рот. Поймет или не поймет гневный сарацин, в конце концов, неважно. Но набранный в грудь воздух не желал выходить словами. Вместо речи из горла вырывались хрипы и беспомощное мычание.
Хаген попробовал еще раз - лучше не стало. Он старался, пока были силы.
Усталость завертела предметы и лица безумным хороводом. Подкатила тошнота, а за ней страх. Случилось то жуткое, что может случиться с человеком, получившим удар по голове, - он потерял речь.
Двое суток после этого открытия Хаген пролежал, отвернувшись к стене. Много ли надо, изможденному хворью телу? К концу второго дня колокольный гул в голове стал нарастать, белая пелена беспамятства опять показала свои щупальца. Жажда высушила глотку так, что та казалась обожженной. Хаген терпел, как избавление, призывая смерть, которая казалась ему единственным выходом. Иначе впереди ожидало чудовищное, безгласное существование сарацинского раба, отличающегося от скота только умением ходить на двух ногах.
На другой день три пары рук оторвали неподъемное тело великана от лежанки и перевернули.
В хижине стало непривычно тесно. Кто-то мельтешил перед глазами. Окрик заставил людей, отойти в сторону. У двери, рядом с давешним толстощеким сарацином, стоял пегобородый старик с узким надменным лицом. Голову старика венчала белая как облако, чалма.
Толстощекий разразился речью, но высокий старик прервал его движением руки. Чуть повернув голову, он отдал приказ. Хагену кинжалом разжали рот и напоили.
Третий день без воды… он не мог сопротивляться, не мог сжать зубы, чтобы чистый, прохладный поток не возвращал его к жизни.
Оттого, что смерть прогнали, оттого, что мука будет продолжаться бесконечно, стало невыносимо горько.
Очень молодой, огромный, хоть и исхудавший человек в обрывках серых тряпок, неподвижно лежал на вонючей подстилке. По грязным вискам катились слезы, промывая светлые дорожки к совершенно седым волосам.
Дальше его кормили и поили насильно. Втискивали в рот кончик полого рога или разжимали зубы и вталкивали те самые разваренные скользкие стебли, угрожая, если не будет глотать, выколоть глаз.
Силы помаленьку возвращались, он даже начал, борясь с дурнотой и неумолчным звоном в ушах, присаживаться на своей лежанке. Вместе с тем забрезжила крохотная, тонкая и зыбкая, как паутинка на ветру, надежда: прикидываться немощным, пока не вернутся силы, а потом уйти. Он уже давно заметил - настоящей охраны к нему не приставляли. Старик, который в первые дни постоянно находился рядом, на ночь стал уходить. Путь на волю был свободен.
Куда он пойдет? Хаген гнал от себя эту мысль, иначе отчетливое понимание, что слабый, безъязыкий, напрочь чужой этому чуждому миру, лишенный еды и главное воды - в лучшем случае он погибнет от жажды или достанется большой пустынной кошке, в худшем - его поймают, вернут и будут мучить, пока не замучат до смерти.