Шрифт:
На дне сундучка обнаружилась тетрадь в сафьяновой обложке. Заполнена была все тем же почерком моей тетушки, однако древних райледских письмен, которыми Клавдия пользовалась, я, увы, не знала. Подумав, сунула тетрадь в седельную сумку. Не стоит избавляться от того, что никто, кроме посвященных, прочитать не сможет!
Вот и все… Огонь превратил память Фаэрверна в пепел, однако она навсегда жива в моем сердце! И тайна Асси больше ей не угрожает!
Пустой сундучок засунула обратно в бревно, закрыла потайной замок. Вдруг когда-нибудь пригодится?
Повернулась к отцу. Ата на меня не смотрел — ворошил палкой сгорающие листы в костре: хрупкие, черные пластины, рассыпающиеся прахом.
— Тами, — сказал он, — мне нужно признаться тебе кое-в-чем…
И вдруг насторожился. Заворчал, будто большой пес, поднимаясь и выхватывая оба кривых коротких меча, что были пристегнуты к его поясу.
Они бежали от развалин — одетые в мундиры стражников воины, в таком количестве, что у меня зарябило в глазах. Значит, в монастыре оставался наблюдатель, который, однако, не помешал прихожанам похоронить погибших! Вывод был только один: ждали тех сестер, что станут рано или поздно возвращаться в родную обитель. Ждали, желая добить!
— Бежим к стене! — рявкнул отец, и я послушалась беспрекословно, каменная стена Фаэрверна должна была надежно прикрыть наши спины.
Громким свистом он спугнул лошадей, и они умчались прочь, спутавшись поводьями.
Среди нападающих не было лучников, что сыграло нам на руку. Поглядывая на догорающий костер, я прикидывала количество противников, а пока сорвала с себя плащ, закрутила на конце сармато, отвлекая внимание первой линии нападавших. Мечи отца походили на взблески небесного огня, а вкрадчивые, выверенные движения не оставляли сомнения в их природе. Ата учился не биться, но убивать, и уже несколько стражников корчились в пыли у наших ног.
Взметнула плащ на одного из бедолаг, отцовский меч последовал за ним — ткань окрасилась в красное. Сармато затанцевал в моих руках: блок — выпад, выпад — блок — удар. Да, он не рубил, как холодное оружие, но сила боевого посоха, обрушенная на непутевую голову, лишала ее владельца сознания и жизни. Клинки не причиняли сармато вреда: вымоченное в семи травяных настоях дерево становилось крепче железа.
Отец сдвинулся, давая мне место для маневра. Мы с ним бились бок о бок впервые, однако ощущали друг друга наитием, будто прошли не один бой вместе. Я закрутилась волчком, сармато стал моим смертельным продолжением. Его касания призывали на противников небытие. На миг поймала в собственной груди дикую дурную радость убивать… За моих погибших сестер! За копоть и гарь Фаэрвена! Поймала и ощутила стыд, и голоса Великой Матери мне было не нужно, чтобы замешкаться в ужасе от себя самой… Отец вскрикнул, развел руки, лезвия прошили сразу двух нападающих. Пришла в себя, поднырнула ему под локоть, прикрывая спину — он отошел от стены в пылу боя. Сармато танцевал в моих руках: выпад вправо — блок — удар, выпад влево…
Не знаю, сколько мы плясали со смертью — несколько мгновений или целую жизнь? Но когда все нападающие лежали на земле бездыханными, ата вдруг выронил мечи и шагнув вперед, рухнул лицом вниз рядом с ними. Сзади справа торчала из его тела рукоять кинжала, и одежда ужа давно набухла красным. Отец не позволял себе упасть, страсть боя держала его вздернутым на ноги, но силы уходили, принося взамен стылый холод.
Уронив посох, я бросилась к нему, упала на колени и коснулась клинка… Холод, тот самый холод, что не всякому целителю дано одолеть, заморозил мои руки.
Ата повозил лицом по земле, будто устраивался поудобнее, затем повернул его ко мне и сказал:
— Слишком поздно, Тами, доченька… Посади меня!
— Но…
— Не спорь!
Я не стала спорить. Плача, повернула тяжелое тело, обняла, удерживая.
— Видать, вовремя мне пришла мысль повиниться… — продолжил говорить отец, и алая кровь запузырылась в углу его рта. — Ты — не моя дочь, Тамарис, а мой заказ. От моей руки умерли твоя мать и твой брат, и ты должна была умереть… Но я не смог… убить тебя. Смотрел в твое лицо, а видел лица всех, кого порешил. Я забрал тебя и унес с собой, чтобы воспитать, как дочь… И не жалею о том! Ты выросла хорошим человеком… лучше, чем я!
— Ата, — рыдала я, укачивая его как младенца, — ата, что ты такое говоришь?
— Вернись туда, — голос отца затихал, — вернись на Кардаганский перевал… Найди безногого Риза…
— Ата, нет! Не-е-ет!
‘Бирюза и мёд твоих глаз, Великая Мать, тепло и сила твоих ладоней, да пребудут со мной! Дай мне возможность исцелить его! Помоги мне! Он — самый лучший отец на свете!’
Но молитва падала оземь сухими листьями. ‘Самый лучший отец на свете’ признался в том, что убил мою родную мать и брата… Не поэтому ли Богиня не слышала меня сейчас? Не потому ли я тогда вовсе не обратила внимание на странное совпадение в наших с Асси судьбах — на Кардаган?
Уткнувшись лицом отцу в грудь, почти упав на него, я шептала и шептала знакомые слова, с ужасом понимая, что он ушел, и никакое целительское искусство его не спасет. И вокруг становилось темнее, темнее, темнее… Ата шел через узкий коридор, вдоль шеренги безглазых и безротых лиц, из которых струилась немая укоризна, шел, не страшась, но жалея о содеянном. А я торопилась следом, и каждое новое лицо всаживало свою ненависть в мое сердце ударом плохо заточенного ножа.
Здесь смерть казалась избавлением, а жизнь — ошибкой.