Шрифт:
— Цуба! — взревел он. — Вот мякну тебя по колобку, так борода отпадёт и не вырастет! Ты откель такой прыткай?
— Рязанский.
— Так почё такой дурень?
— А у нас там вода такая.
Сотник что-то посоображал, хмуро оглядывая молодого, вспомнил и изрёк:
— А ещё у вас в Рязани грибы с глазами!
Казачок весело подхватил:
— Их ядять, а они глядять! — и загыгыкал, зарделся молодо, его гоготом гусиным поддержали казаки, даже седой сотник хохотнул, но тут же дёрнул себя за серьгу в ухе, привел в положенную по чину степень.
— И всё ж не дурите, — посоветовал, — нам по ней ещё плыть да плыть… С глазами!
Остаток дня просушивали всё, что намокло, штопали паруса. Пашков ходил по берегу, опираясь на отполированный воеводский костыль, хмурился, всё видя и примечая, не кричал как обычно, видно, копил гнев. Остановился возле Аввакумова дощаника, оглядел вороха спасённых из трюма сундуков, коробьёв, шуб. Помял пальцами, пощупал богатую аксамитную однорядку Марковны, видать, приглянулась, буркнул:
— Загрузил дощаник великим барахлом, как и не утопнуть ему. — Пошевелил костылём однорядку. — В бархате попадью водишь! Боярыней. Прибогатился, нечего молвить, а ещё бают — поп беднее крысы церковной.
Марковна и ребятишки сидели на камнях тихохонько, боялись седобородого, в расшитом бурмицким жемчугом кафтане, всегда хмурого воеводу. Уж насмотрелись, как он, походя, молчком огревал по спине нерасторопного служилого, а то под давал ему в живот своим костылём и смотрел, сузив глаза, как корчится у его ног от боли не-приглянувшийся отрядник.
Аввакум, прилаживая к парусу растяжки, выпрямился во весь рост, потянулся, хрустнул плечами, смотрел сверху на раскоряченного воеводу, кивал растрёпанной бородой.
— Знатная однорядка, — согласился. — Да и какой быть? Ею жёнку мою сама царица-матушка одарила… Уж не обессудь за подарок государыню.
Пашков пожевал губами и в сердцах отшвырнул сапогом в реку головёшку, выпавшую из кострища. Она плюхнулась в воду, зашипела и поплыла вниз по течению, вытягивая за собой синие нити дыма.
— Э-эй, причаливай! — вдруг заорал он, грозя костылём плывущей мимо приткнувшихся там и сям у берега дощаников небольшой лодке. Люди на ней — трое мужиков и две пожилые бабы подплыли к нему, Уперлись в дно шестами.
— И кто такие? — едким глазом прищурился на них воевода, — куда путь ладите?
Мужик-кормчий в броднях до паха степенно снял колпак, поклонился.
— Из Братского острожку, боярин. Везём в Енисейск вдовиц по-стричеся в монахини.
— Вылазь, бабы! — приказал Пашков. — Сгодитесь казакам в жёны.
Аввакум воспротивился:
— Негоже так деять, воевода, стары они, отпусти без греха.
— По шести десятку, — подсказал кормщик. — Имя бы на покое Бога молить…
— Выходь сюды! — притопнул Пашков, аж брызнули из-под каблука камешки и дробью защёлкали по воде. — Покой имя? Эва какие ладные ишшо!
Перепуганные вдовы выползли на берег, запричитали. Глядя на них, Аввакум урезонил воеводу:
— Не греши, Офонасий Филипыч. В правилах христианских заповедано: «Вдовы чти». Они Господу служить едут, а ты противу закона злое деешь. Отправь с Богом.
— Ты… Кто ты, перечить мне?! — забушевал Пашков и костылём замахнулся на Аввакума. — Нишкни, колодник ссыльной! Попу Леонтию прикажу венчать их под «Исайя, ликуй!».
— Врёшь, воевода, не станет он, лукавя, Исайю беспокоить.
Плюнул Пашков под ноги Аввакуму и, прихрамывая, заковылял к своему судну. Неудавшихся монахинь подхватили под локотки охранные десятники и с прибаутками, чуть не по воздуху доставили до первого дощаника, где их сразу расхватали казаки.
Пашков хоть и по-своему, но исполнял Указ царский, который гласил: «…а за недостачею православных баб, брать и крестить туземных девок и жёнок и выдавать за казаки замуж, тако ж и вдовиц разного роду и племени, чтоб оседали хозяйством на новоприбыльных землицах». Правда, был там один пунктик, гласящий: «…вдовицы же да причитаются невпотребными по шестидесяти лет». Исполнял, но и нарушал воевода царское предписание.
— Да что Указ? — бурчал он, шагаючи к своему судну. — Он в бабами людной Москве писан, а тут по нуже свои законы. Нена-сельна Сибирь, а надобно кому-то обживать её, пахать и сеять, быть обороной. Тут крутись как умеешь, а нет бы из России притабунить сюды гулящих и всяких других густородных девок. Вот бы и залю-дили Сибирь.
Шаманский порог, весь в белых кудряшках скачущих над ним волн, протащились в семь дён, тягая дощаники супротив течения бечевой, впрягшись по-бурлацки в лямку-ярмо. Изрыли, испахали ногами весь берег. От устали темнел в глазах белый день, падали изнемогшие люди, тогда к ним подпрягались те, кто уже миновал опасное место. Старались и сотники с пятидесятниками, и сам Пашков, поднимая падших пинками и не щадя кулаков. Шум и грохот стоял над порогом, чтобы понять команды, орали друг другу в ухо, а над водными бурунами вертелись, взмывая и падая, вольные чайки, подхватывая оглушённую рыбу и, пронизывая водную пыль, в несколько рядов горбились над порогом радостноцветные радуги. Однако ж миновали шальные хляби без урону.