Шрифт:
— Сейчас…
— Сейчас ударит…
— Ударит четверть двенадцатого…
— Подумайте! Когда полагалось бы ударить уже без четверти час!
Кто-то сказал скорбно и торжественно:
— Почем вы знаете, что полагается? Может быть, именно полагается, чтобы сейчас было четверть двенадцатого, а не без четверти час? Почем вы знаете?
— Но по солнцу…
— Что мы знаем о солнце? Сегодня нам говорят о нем одно, завтра другое. Нам кто-нибудь сказал окончательно и бесповоротно, что такое Вселенная, как она произошла, каковы ее свойства? Одними гипотезами пичкают. Так как же вы беретесь судить о солнце, о времени и тому подобном? Может, время именно должно идти против солнца?
— Не говорите глупости! — крикнул астроном. — Невежда!
На астронома набросилась гражданка Цеде. Она была тут как тут, забыв, как видно, об опасности, угрожавшей ей от беглых сумасшедших, забывчивость, понятная при данных обстоятельствах.
— Это кто на нас кричит? Вы кто такой? Иностранец, судя по акценту? Иностранец обвиняет нас в глупости, хорошенькое дело! Иностранец будет судить, невежды мы или ученые! Сам дурак!
Толпа становилась все плотней. Из улиц лились и лились людские потоки.
Белая Роза потянула свою руку из руки Анса.
— Куда ты? — спросил он.
— Я ведь еще ничего не решила, — с запрокинутой головой ответила она, не отрывая глаз от синего циферблата.
— Но разве ты не сказала «да»? — спросил он в изумлении. — Я понял так, что ты говоришь «да».
— Вам показалось. — Она освободила руку. — Это дело серьезное. Не мешает в самом деле подумать, кому какая цена, прежде чем вить гнездо.
Часы пробили четверть двенадцатого.
Безудержное веселье овладело зрителями. Из молчания поднялся хохот. Гомерический, роковой! Хохотала площадь, хохотали окрестные улицы. Хохотали те, кто высовывался из окон под карнизами с голубями, и, вздувая нежное горло, до слез смеялась Белая Роза.
И многие, хохоча, со стонами утирали слезы.
А кто не поддался зловещей вспышке, те озирались на весельчаков со страхом и заботой.
Протирая очки, на балкон ратуши вышел Дубль Ве. Его седая голова в сиянии дня вспыхнула серебром.
— Друзья мои! — разнесся над городом полный дружелюбия голос, каждому известный, как голос родного отца, — не следует волноваться. Произошло, очевидно, повреждение, оно будет исправлено. Исправлено безотлагательно, поскольку в часовой башне находится наш глубокоуважаемый мастер Григсгаген, уж он-то не допустит, чтобы наши часы безобразничали, живо их приберет к рукам.
И мастер Григсгаген тоже вышел на балкон и стал возле Дубль Ве.
Народ притих и ждал его слова с почтением и интересом.
Кто-то звонко сказал:
— Ой, какой старый!
— Мама, — заплакал мальчик, — я боюсь!
— Они не пойдут вперед, — сказал мастер.
— То есть? — спросил Дубль Ве.
— Будут идти назад.
— Это как же?
— Вот так, назад. Всегда.
— Нет, — сказал Дубль Ве. — Нас это не устраивает.
— Всегда! — громогласно повторил мастер.
— Один вопрос, мастер! — закричал снизу Элем. — Как вы считаете, из этого что-нибудь может получиться?
Мастер обвел землю и небо торжествующим взглядом.
— Еще бы! — сказал он. — Отныне цветы будут цвести дважды, и старые молодеть, и жизнь одерживать победы в схватках со смертью. Не бойтесь, люди, не плачьте, не смейтесь — вот увидите, что будет! И это сделал я, ученик Себастиана!
День совершал свой путь. На лучах-крыльях плыл он от полудня к закату. Ему не было дела, кто и что тут натворил в человеческом муравейнике.
Мастер Григсгаген прощается с тенями
И все отстранились от него как от колдуна, чернокнижника, когда он шел через площадь иссохший и темноликий, постукивая тростью, и с ним его пес.
Никто, кроме пса, за ним не двинулся, он шел без всякой докуки, и громко стучала трость в пустых улицах — пустых потому, что все были на площади.
Ветерок подувал в лицо. Сирень перевешивала через заборы литые лиловые гроздья.
— Благословенный день! — сказал мастер.
Он стоял перед высокими решетчатыми воротами. Сквозь решетку белели кресты и обелиски.
— Ха-ха! — развязно произнес мастер и пошел по чисто подметенной аллее.
Кресты и обелиски мерцали золотыми и черными надписями. Крашеные железные венки висели на крестах, они нагрелись на солнце, и от них пахло краской.
— То-то! — сказал мастер. — Не выйдет! Вот хотел было привыкать, а теперь пришел проститься надолго, вот вам!
Он задержался возле громоздкой плиты, на которой было написано по-латыни: «Себастианус».