Шрифт:
На второе объяснение меня невольно натолкнул как-то М. Д. Вольпин, когда он, угощая меня домашним ужином, обратил мое внимание на редкую для москвича удачу — швейцарский сыр; и вдруг встрепенулся, когда я, в предвкушении начала, невольно ударил ладонью о ладонь и потер рука об руку.
— Вот и Коля всегда говорил: обрати внимание, люди, когда собираются выпивать и закусывать, очень часто прибегают к этому жесту.
Видимо, это столетиями отработанный рефлекс, связанный первоначально с приходом с морозной улицы к гостеприимному очагу. Эрдман был не только на редкость наблюдательным человеком — он умел еще и пользоваться этими рефлексами как незаметными амортизаторами в бытовом поведении. И вопрос о том, какой счет, кто выиграл, как там дела у «наших», был не чем иным, как подобного рода регулятором, необходимым для переключения на другую волну при смене занятий.
Сборник, который вы держите в руках, был задуман в начале 80-х. Тогда еще были с нами С. Юткевич, Б. Чирков, Игорь Ильинский, А. Старостин, С. Ермолинский, Ф. Раневская, X. Локшина.
Все они выразили готовность поделиться воспоминаниями о Н. Р. Эрдмане, как только издание сделается реальным.
К сожалению, они не успели принять в нем участие. Невосполнимая потеря.
Однако отдельные штрихи из ненаписанных, но частично пересказанных мне воспоминаний я постараюсь здесь припомнить.
Этот раздел моих заметок можно было бы назвать так:
С. А. Ермолинский: С Николаем Робертовичем Эрдманом мы встречались неоднократно у Михаила Афанасьевича Булгакова, у Вильямсов, в других местах. Однажды — это было уже после войны и моего возвращения из ссылки — я встретил Николая Робертовича, зайдя в ВУОАП, что в Лаврушинском переулке. Мы разговорились как старые знакомые. Говорили о театре, о Мейерхольде, о Булгакове. Зная неразговорчивость моего собеседника, говорил в основном я. Вдруг я заметил, что некоторые мои вопросы на, казалось бы, хорошо нам обоим известные темы вызывают у моего собеседника легкое замешательство.
— Вы не можете не помнить этого, Николай Робертович: ведь вы при сем присутствовали.
— Как, как вы сказали: «Николай Робертович»? А я, признаться, в какой-то момент подумал: уж не путаете ли вы меня с кем-либо из наших общих знакомых. Ведь я не Эрдман.
— То есть, как — не Эрдман?
— Очень даже просто. Не Эрдман.
— Тогда приношу мои извинения. Но позвольте поинтересоваться — с кем имею честь?
— Гарин, Эраст Павлович.
…Удивительно застенчивый был господин. Впрочем, они и этим были схожи с Николаем Робертовичем… — закончил Сергей Александрович этот рассказ, видимо, считая его вполне при-годным в качестве вступления к воспоминаниям о таком неожи-данном человеке, как Эрдман.
Ф. Г. Раневская: Я всегда восхищалась Николаем Робертовичем и всегда мечтала играть в его сценариях и пьесах. Впрочем, одну из написанных им ролей я все-таки сыграла. Было это в Баку. Я была тогда провинциальной актрисой. В том сезоне наша труппа ставила «Мандат», и я играла мамашу Гулячкина… Вы спрашиваете, сохранилась ли моя фотография в этой роли? Ну конечно — нет. Я вообще, к сожалению, ничего не умею хранить. У меня, знаете, дырявые пальцы, как сказала одна одесская хозяйка моему знакомому актеру. И писем я не хранила. И записок.
Гарин и Эрдман во время своих совместных прогулок по городу часто заходили ко мне, но редко заставали меня дома. Не застав меня, они оставляли обычно записку с какой-нибудь эпиграммой… И куда все это подевалось — ума не приложу…
Игорь Ильинский: А знаете, почему Мейерхольду запретили «Самоубийцу»? Из-за одной мизансцены, на которой настаивал Всеволод Эмильевич. Ведь спектакль был уже готов полностью. И, как это было заранее оговорено, его должна была принимать комиссия ЦК. Вот приходит комиссия, которую возглавлял, кажется, Каганович. Рассаживаются в первом ряду. А мы репетировали в клубе, где не было подмостков. Актеры и зрители располагались на одном уровне… И вот…
Играем мы спектакль. Некоторые из членов комиссии даже изволят улыбаться в отдельных местах…
Доходит дело до финала. А там у меня (я играл Подсекальникова) есть приблизительно такие слова: «В чем же вы меня обвиняете? В чем мое преступление? Только в том, что я живу. Я живу и другим не мешаю, товарищи! Никому на свете вреда не принес. И если, мол, кто желает вместо меня с собой покончить — вот револьвер, пожалуйста…»
И я протягивал оружие членам комиссии. Они инстинктивно отшатывались.
— «Одолжайтесь. Одолжайтесь, пожалуйста…» — говорил я и клал револьвер этаким осторожным манером на пол. Да еще и носком сапога им пододвигал, чтобы удобнее было «одолжаться»…
Тут я заметил, как перекосились лица членов комиссии и они стали переглядываться между собой. И увидел боковым зрением лицо Мейерхольда, на котором можно было прочесть смешанное выражение удовлетворения и ужаса: он, должно быть, понимал, не мог не понять в эту секунду, что спектакль будет закрыт, а с ним вместе — закрыт театр… Закрыли его, правда, несколько позже, но обречен он был с этой самой минуты… Очень я убедительно предлагал им застрелиться из этого самого револьвера…