Шрифт:
То небо навсегда отверзто пред тобою
В «Идеалах», в «Могуществе песнопения» и проч. выражаются подобные же мысли и чувства. На первый раз они могут поразить довольно неприятно. Достойно ли, в самом деле, Шиллера петь на такую изъезженную и плоскую тему, как лишение поэта даров земли и предоставление ему неба. Какая мелюзга не пела этих чувствительных вещей и не купалась в этой скудной и в конце концов просто вздорной аллегории (небезынтересно заметить, что «Раздел земли» переведен на русский язык восемь раз, именно: Жуковским, Мейснером, Струговщиковым, Крешевым, Гербелем, Зотовым, Алмазовым и Соловьевым). И если бы мы имели в виду только подобные отдельные стихотворения, так пришлось бы сказать, что этот человек слишком часто облекал в изящнейшие формы довольно скудное содержание. Заносчивые или приторно-сантиментальные восхваления поэта – вот ведь это что такое само по себе. В сущности же, однако, здесь нет ни заносчивости, ни приторности, ни пустоты. Правда, Шиллер говорил часто почти те же самые слова о небесном величии поэзии, которые испокон веку говорятся бессчисленным множеством поэтов и поэтиков. Но он разумел под поэтом совсем не того идеального ротозея с венком из роз и незабудок на голове, которому обыкновенно приписывается небожительство. Он редко оговаривал это обстоятельство, потому что был для этого сам слишком полон мыслью об истинно великом значении поэзии. В большинстве случаев он просто забывал, что есть поэты, не похожие на него нравственным складом. Иногда, впрочем, он выражался на этот счет очень саркастически. Например: «Многие из наших романов и трагедий, особенно так называемых драм и любимейших семейных картин… производят только опорожнение слезных мешочков и сладострастное облегчение нервных сосудов, но дух выходит из этих упражнений совершенно пустым» («О патетическом»). Очевидно, что опорожнителей слезных мешочков Шиллер либо совсем не считал поэтами, либо по крайней мере не их имел в виду, когда в «Разделе земли» отдавал поэтам небо, не их поэзию разумел, когда гордо говорил в «Художниках»:
Лишь светлыми прекрасными вратами
В мир чудный знанья вступишь ты,
Чтобы высший блеск снести очами,
Постигни прелесть красоты.
Думаю поэтому, что весьма многие переводчики «Раздела земли» и т. п. жестоко ошибаются, полагая видеть в этого рода стихотворениях свою profession de foi [2] , Шиллер действительно высоко ценил поэзию, но только такую, которая подчиняла красоту идеалу нравственно-политическому. На это указывают уже одни заглавия некоторых его статей. Например, «Театр как нравственное учреждение», «О нравственной пользе эстетических нравов». Он рекомендовал «постигнуть прелесть красоты» для того, чтоб «высший блеск снести очами». Поэзия была для него «вратами». Следовательно, небесным величием Шиллер награждал искусство только в таком случае, если оно предварительно послужило земным целям.
Я не считаю, однако, нужным долее настаивать на этой теме. Что Шиллер смотрел на задачи искусства именно так – в этом может убедиться всякий, кто потрудится прочитать хоть один, любой из его эстетических опытов. Доказывать же, что так и должен относиться к своему делу художник, не стоит. «Могий вместити» эту истину, без сомнения, уже вместил ее, потому что об этом было говорено и переговорено, а не могий пусть до поры до времени посидит на вышеупомянутом мокром месте. Я только напоминаю и подчеркиваю факт: Шиллер, мировой гений, поэт, во многих отношениях не имеющий соперников, творил вполне сознательно и видел в искусстве не самостоятельную цель, а великое орудие для достижения высших целей. Это – одна сторона нравственной искры Божией, горевшей в душе Шиллера. Ниже нам еще придется, может быть, к ней вернуться, а теперь обратимся к другой особенности Шиллера, пожалуй еще более занимательной.
Известно, что Шиллер есть поэт свободы. Известны бурные взрывы республиканизма в «Разбойниках», монументальный образ свободолюбивого Веррины в «Заговоре Фиеско», либеральные планы маркиза Позы в «Дон Карлосе», политический протест «Коварства и любви», глубоко демократический характер «Вильгельма Телля» и проч., и проч., и проч. Известно, наконец, что Шиллер наряду с Вашингтоном, Костюшкой, Уильберфорсом, Клопштоком, Песталоцци получил от французского республиканского национального собрания диплом на звание французского гражданина. Из всех этих черт в образованном обществе слагается ходячее, довольно, впрочем, туманное представление пламенного борца за свободу, демократические идеи, прогресс и проч. Особый, однако, вопрос – насколько это представление верно? Среди той поразительной путаницы понятий, которую ныне переживает большинство нашего образованного общества, выработалась какая-то странная идея совпадения свободы, демократических принципов, прогресса с фактическим поступательным движением истории. Я не говорю о тех, совершенно уже нелепых людях, которые радуются каждому шагу истории только потому, что это – еще шаг. Но и гораздо более благоразумные люди склонны думать, что в целом, минус некоторые случайные уклонения, история постоянно предоставляет торжествовать свободе, демократическим идеям, прогрессу. Гр. Л. Толстой говорит совершенно справедливо, что это никогда никем не было доказано, но всеми принимается на веру. Действительно, что идеи Руссо, некоторых социалистов объявлены парадоксами, хотя они собственно никогда не были опровергнуты. Как бы то ни было, но благодаря привычной ассоциации идей мы представляем себе всякого борца за свободу и проч. в виде человека, глубоко презирающего и ненавидящего все старое, прошедшее, только о том и думающего, как бы это все искоренить, уничтожить. Без сомнения, эта ассоциация идей внушена образом действия писателей прошлого столетия и практических деятелей первой революции {8} . Таким мы себе представляем и Шиллера, с известными, разумеется, индивидуальными отклонениями от общего типа революционера. Так, конечно, мы не навязываем Шиллеру ядовитой насмешливости и скептицизма Вольтера или жестокости какого-нибудь Фукье-Тэнвиля. Думаю, поэтому, что многие читатели не без недоумения прочтут, например, такие слова Шиллера: «В ребенке видим мы зачатки и назначение, в самих же себе – исполнение, и последнему всегда бесконечно далеко до первых. Оттого-то для нас ребенок есть воплощение идеала, хотя еще и не исполненного, но заданного, и потому нас трогает в нем совсем не представление его немощи или ограниченности, но, напротив того, представление его чистой и свободной силы, его возможностей, его бесконечности» («Наивная и сантиментальная поэзия»). Надо заметить, что, по общему смыслу статьи и по прямым указаниям, сделанным раньше, рядом с ребенком должны быть вставлены в эту цитату «сельские нравы и нравы первобытного мира». Таким образом, выходит, что Шиллер говорит почти буквально то же, что и гр. Л. Толстой: идеал наш не впереди, а позади нас – в ребенке, в народе, в прошедшем. Прежде чем рассматривать эти воззрения Шиллера подробнее, постараюсь сдвинуть с дороги одно недоразумение. Скажут, может быть, что, конечно, Шиллер был великий поэт, но комментировать стихотворца как политического писателя не годится. Но я напомню читателю, что Шиллер не имел решительно ничего общего с тем увенчанным незабудками и розами ротозеем, который лезет на небо только потому, что ничего не умеет делать на земле. Шиллер пристально следил за современными ему великими политическими событиями и обнаруживал иногда при этом поистине изумительную, почти пророческую проницательность. Например, в 1794 году он писал: «Французская республика недолговечна – она исчезнет скоро, республиканское правление превратится в анархию, и рано или поздно явится гениальный человек, который сделается не только властителем Франции, но покорит и большую часть Европы» (Шерр, 291). И это – не случайное, не единичное предсказание. Для меня, впрочем, несравненно более глубоким свидетельством политической проницательности Шиллера служит то обстоятельство, что он ни в ту, ни в другую сторону не поколебался среди революционного ликования, что он до конца дней своих остался апостолом свободы и вместе с тем твердо и ясно говорил: идеал наш – сзади.
Вот как он развивает, между прочим, эту мысль в письмах «Об эстетическом развитии человека». Я приведу его взгляды довольно полно и почти в подстрочном переводе, потому что сочинение это не вошло в русское издание.
«В старину (главным образом в Греции) при прекрасном расцвете духовных сил чувства и дух еще не поделили своих владений между ними не было раздора. Поэзия и умозрение были родные сестры, которые в случае надобности могли даже заменить друг друга, потому что обе они преследовали истину, только разными путями. Как бы высоко ни поднималось умозрение, оно поднимало вместе с собой и материю, чувственную сторону человека. Правда, мысль разлагала человеческую природу, наделяя в увеличенном виде ее элементами весь круг богов, но она не разрывала природы человека на куски, а только различно комбинировала ее, так что каждый отдельный бог был все-таки цельною личностью. В новые времена совсем не то. И у нас элементы человеческой природы разбросаны в увеличенном виде по отдельным индивидам, но в кусках, а не в различных смешениях, так что для получения родового единства надо было бы слить несколько индивидов. Можно даже сказать, что у нас душевные силы и в действительности разделены так же резко, как делит их в отвлечении психолог, и мы видим не только отдельных субъектов, но целые классы людей, в которых развита только одна часть способностей, а все остальное замерло, едва оставив после себя след».
Шиллер не отрицает преимуществ теперешних людей, взятых в совокупности, над такою же совокупностью людей древнего мира. Но почему каждый отдельный грек мог считаться полным представителем своего времени, а каждый отдельный нынешний человек – нет?
«Сама цивилизация (Kultur) нанесла новому человечеству эту рану. Как только, с одной стороны, расширенный опыт и точное мышление провели демаркационные линии между различными науками, а с другой – сложность государственной машины породила обособление классов и профессий, так порвалась и внутренняя связь человеческой природы, и пагубный спор раздробил ее гармонические силы. Воображение и умозрение настроились взаимно враждебно и стали ревниво следить за неприкосновенностью своих границ. Это раздвоение, начатое внутри человека, завершилось и обобщилось новыми общественными порядками. Нельзя было, конечно, ожидать, чтобы простая организация первых республик пережила простоту древних нравов и отношений. Но вместо того, чтобы подняться на высшую ступень жизни, она спустилась до простой и грубой механики. Полнообразная природа греческих государств, в которых каждый индивид пользовался независимою жизнью и в случае нужды мог обращаться в целое, уступила место чрезвычайно искусной машине, где из бесчисленного множества безжизненных частей возникает механическая жизнь целого. Оторваны были друг от друга церковь и государство, законы и нравы, наслаждение и труд, средства и цели. Вечно прикованный к малому обломку целого, человек и сам развивается только в виде обломка, вечно слыша только монотонный шум колеса, которое он вертит, он никогда не развивает гармонии своего существа и вместо того, чтобы отражать в своей природе человечество, он делается просто оттиском своей профессии, своей науки. Но даже то скудное, частичное участие, которое еще привязывает отдельных членов к целому, зависит от самостоятельно ими выбранных норм (и разве можно бы было доверить их свободе такую сложную и хитрую машину?) – нет, им с строжайшею точностью предписаны известные правила, которыми связана их инициатива. Мертвая буква заменяет свободный разум, наловчившаяся память руководит вернее, чем гений и изобретательность. Когда должность делается масштабом человека, когда мы ценим в одном из своих сограждан только память, в другом только разум, в третьем только механическую ловкость, когда здесь не обращается никакого внимания на характер и ищутся только знания, а там, напротив, духу порядка и легальному поведению способствует помрачение рассудка – то что же удивительного, что все остальные способности заглушаются, чтобы воспитать ту, которая одна дает почет и вознаграждение? Правда, мы знаем, что гений не ограничивает своей деятельности пределами своей профессии, но заурядное дарование ухлопывает все свои скудные силы на выпавшую ему дробную роль».
Далее встречаются многие чрезвычайно глубокие частные замечания, но мы пока остановимся на этом. Уже и теперь видно, что пламенный поборник свободы и демократических идей с крайне неприязненным чувством отворачивается от современного ему хода вещей, который, надо заметить, уже выставил великую революцию (письма об эстетическом развитии появились в 1795 году) и со вздохом смотрит за целые тысячелетия назад. На мой взгляд, это явление в некоторых отношениях даже любопытнее знаменитого протеста Руссо против цивилизации {9} . Руссо не видал революции и, следовательно, физически не мог так или иначе отозваться на осуществление зари новой жизни, как тогда казалось. Принимая в соображение, что многие из самых видных деятелей революции принадлежали к жарким поклонникам Руссо, мы не можем с достоверностью сказать, остался ли бы сам он верен своему пессимизму. Шиллер же жил среди всего этого угара надежд и упоений и, однако, продолжал твердить свое. Подобно Руссо, но при несколько иной исторической обстановке, он выражал недовольство не каким-нибудь частным, случайным явлением прогресса, а его общим ходом, он видел в нем гибель человечества, для предотвращения которой и рекомендовал свой план, сейчас увидим какой. Известно, что простые люди всегда и везде склонны вздыхать по прошедшему. Все им кажется, что когда-то люди были сильнее, здоровее, больше, богаче, красивее, добродетельнее и проч. Меня всегда удивляло, что ученые люди не обращают никакого внимания на общераспространенность этого верования. В самом деле, то в форме сказок о богатырях и их привольном житье, то в преданиях о золотом веке, то в виде личных или почти личных воспоминаний о действительности это верование распространено решительно по всему земному шару и по всей истории человечества. Должны же быть у него какие-нибудь фактические основания или в объективной истории, или в свойствах человеческой природы, или в том и другом. Надо, однако, заметить, что это обращение за идеалом назад, в более или менее глубокую и всегда неопределенную даль истории, распространено только между простыми людьми, необразованными. Люди ученые, если только они не заражены теософическими предрассудками, напротив, с такою же исключительностью верят, что не только никакой золотой век никогда не существовал, но что чем дальше мы будем подвигаться в прошедшее, тем большую встретим слабость, беспомощность человека, тем больше найдем мрак и грязь. Это я, впрочем, не совсем правильно сказал «ученые люди». Ученые в этом отношении еще не так строги, как полуученые и только что грамотные. Какой-нибудь писарь, хвативший цивилизации, уже чрезвычайно твердо убежден, что народным представлениям о золотом веке, о кисельных берегах и молочных реках, о богатырях и привольном житье в действительности соответствовала «одна необразованность-с и дикость-с». Среди же людей высокоразвитых встречается иногда как бы возвращение к исконному народному верованию, но уже в форме сознательных и более или менее разработанных теорий. Это, конечно, – случаи особенно любопытные. Один из них представляется воззрениями Шиллера. В письмах об эстетическом развитии человека отправным пунктом, который служит мерилом сравнительного первобытного превосходства, является Древняя Греция. Это, конечно, совершенно произвольно. Нетрудно бы было показать, что греческая жизнь даже в блистательнейшую пору своего развития была уже охвачена тем историческим процессом, который признается Шиллером пагубным. Шиллер, по-видимому, и сам чувствовал произвольность своего выбора. В других сочинениях он, как мы уже видели, дает более неопределенные указания на область «детской жизни, сельских нравов и нравов первобытного мира», как на нечто вроде золотого века. Иногда, наконец, он просто отодвигает свой идеал в совершенно уже неясную даль «природы», подобно Руссо с его знаменитым положением: все прекрасно, выходя из рук природы, все портится в руках человека. Очевидно, это не выход из произвольности. А в наше время даже уж и совсем нельзя искать в «природе» какого-нибудь совершенства в подходящем для нашего случая смысле слова. Таким образом, золотой век, по-видимому, сам собой угоняется все дальше и дальше назад, пока наконец не расплывается в полнейшем тумане. Свет науки, умственного развития ничего, значит, собственно говоря, не внес в народное верование, не уяснил его. Русский мужик, которого вы не только удешевлением ситца или развитием железнодорожной сети, но даже указанием на крупнейшие из реформ нынешнего царствования не разубедите в том, что когда-то жить было лучше, находится в более выгодном положении, чем Шиллер. Ему кажется, что он чуть не по пальцам может сосчитать время, протекшее с тех пор, как жить стало хуже, и что чуть ли даже не его дед был богатырь и жил вполне привольно, ему это ясно. Шиллер же, гоняясь за золотым веком, гонит его все дальше и наконец совсем выгоняет за пределы истории. Но тут Шиллер дает своей мысли необыкновенно смелый и чрезвычайно замечательный оборот. В третьем из писем об эстетическом развитии человека читаем: «Человек приходит в себя из чувственной дремоты, сознает себя человеком, озирается и видит себя в государстве. Гнет потребностей поверг его туда прежде, чем он мог подумать о свободном выборе, нужда построила общество по закону природы прежде, чем человек мог построить его по законам разума. Но с этим положением он, как нравственная личность, примириться не может, и плохо было бы, если бы он мог примириться! И вот он искусственно обращается к своему детству, создает в идее естественное состояние, которое, правда, отнюдь не дано ему опытом, но которое вместе с тем необходимо для удовлетворения его разума. Он ставит себе в этом положении конечную цель, которой он в действительном естественном состоянии не знал, приписывает себе выбор, к которому он тогда способен не был, и затем действует так, как будто он по собственному выбору обменял состояние независимости на состояние договора». Из этого видно, во-первых, что Шиллер готов бы был отказаться от мысли Руссо, что все прекрасно, выходя из рук природы, и все портится в руках человека. Далее приведенные слова важны, как попытка психологического объяснения всеобщего верования в золотой век. Шиллер прямо говорит, что идеальное естественное состояние в действительности никогда не имело места (отнюдь не дано опытом), но что человек по свойствам своей природы верит в него или же допускает его гипотетически. Следовательно, если в вышеприведенном очерке исторического процесса греческая жизнь представляется моментом идеальным, так только потому, что надо же выбрать в прошедшем какую-нибудь определенную точку для сравнения, а в сущности, произвол выбора здесь неизбежен. Тем не менее, однако, этот очерк исторического процесса остается фактически верным. Он неопровержим и уязвим только разве со стороны своей односторонности. Никакие усилия оптимистов не могут доказать, что он ложен, но может быть доказано, что в нем изложена неполная истина. Обыкновенно оптимисты на это и налегают, перечисляя различные благодеяния, полученные и доныне ежедневно получаемые человеком в процессе истории. Беда, однако, в том, что эти благодеяния очень хорошо известны тем, для кого оптимисты читают свой акафист цивилизации и истории. Известны они были и Шиллеру. Он развил их параллельно оборотной стороне медали.
«В план мой входило, – говорит он, – показать пагубное направление характера нашего времени и открыть его источники. Но я охотно допускаю, что при всей невыгоде для индивидов такого раздробления их существа род человеческий в целом не мог иначе прогрессировать. Не было иного средства развить разнообразные задатки человеческой природы, как противопоставив их друг другу. Этот антагонизм сил есть великое орудие культуры, но только орудие, потому что, пока он продолжается, мы находимся еще на пути к культуре. В борьбе чистого и эмпирического разума из-за исключительного преобладания оба развиваются до возможной зрелости и исчерпывают каждый свою сферу. Там воображение стремится разложить своим произволом мировой порядок, здесь в противовес ему разум поднимается до высших источников познания и призывает себе на помощь закон необходимости. Правда, односторонность в упражнении сил неизбежно ведет индивидов к заблуждениям, но вместе с тем род, совокупность индивидов – к истине. Уже тем самым, что мы сосредоточиваем всю энергию нашего духа в одном фокусе и стягиваем все свое существо к одной силе, мы придаем этой силе как бы крылья и искусственно выводим ее далеко за пределы, по-видимому, назначенные ей природой. Несомненно, что вся сила зрения всех индивидов, данная им природой, не могла бы усмотреть спутника Юпитера, открываемого телескопом астронома. Точно так же сила человеческого мышления никогда не дала бы анализа бесконечного или критики чистого разума, если бы в некоторых призванных субъектах разум не получал исключительного, преобладающего над материей развития, давшего возможность путем напряженного отвлечения заглянуть в бесконечное».