Шрифт:
— Слыхал, слыхал про вас, — загнусил хрипловатым тенорочком Долгополов, заискивающе заглядывая в заплывшее жиром лицо Хряпова. — Вы к государеву двору мясо доставляете, а я для царских конюшен — овес. С покойным государем лично знакомы были.
— Нет, я кофеев с императором пить не удостоился, а капиталы приобрел, — с оттенком надменной брезгливости покосился столичный толстосум на невзрачного Долгополова, одетого в потертую чуйку и нечищенные простые сапоги. Затем достал серебряную табакерку, всем предложил понюхать: «Набивай нос табачком, в голове моль не заведется», поблестел золотыми кольцами, вынул без нужы золотые заморские часы, посмотрел время. Долгополов притих, сконфузился. Мясник поманил полового пальцем:
— А ну-ка, братец, на всю компанию расстарайся ухи наварной из налимьих печенок да расстегайчик с потрохами. Да спроворь скорей водки штоф.
Долгополов сразу ожил, заерзал, сказал, вздохнув:
— Приехал я изо Ржева-города должишко с дворцовой конторы получить, да сказали мне тама-ка, приходи, мол, месяца через два, нам не до этого.
Вот какие дырявые дела-то мои. И сижу я в столице без гроша. Может, вы одолжите под вексель сотняшки две? — тронул он мягкое плечо мясника. — Я человек верный, да за меня и Барышников поручиться может…
— Раз он поручиться может, у него и бери, — сухо сказал мясник. — Да у него и капиталов несравнимо со мной, он на селедках миллионы нажил.
— Ну, ты! — прикрикнул на него сухопарый Барышников и, покручивая бороденку, приятно захихикал.
Уха превкусная, штоф усыхал, вино развязало языки. Да и вообще в трактире довольно шумно. Народ здесь всякий, но на этот раз ни одного солдата.
В соседней комнате три рожечника играли заунывные песни. А когда смолкли, раздался раскатистый, сильнейший бас иеродиакона, выгнанного из Невского монастыря за сугубое пьянство. Многие повылезли из-за столов, толпились в дверях, умильно слушали, разинув рты.
Черный и лохматый, похожий на грека, иеродиакон поднялся во весь рост и, держа в десной руке стакан водки, провозглашал «вечную память в бозе почившему императору Петру Третьему». Голос его гудел страшно и уныло, а по впалым щекам текли пьяные слезы. Старички мотали головами, осеняли себя крестом и тоже готовы были пустить слезу.
Иеродиакон залпом осушил стакан, крякнул и сказал:
— Царь зело пил, и аз многогрешный такожде сим стражду. Вот крикну в стакан, и стекло от велия гласа мего разлетится. За посмотренье — рубль!
Любители быстро собрали деньги. Иеродиакон поставил пустой стакан на стол, поднес к нему отверстую пасть и гаркнул: «Ха!» — стакан раскололся надвое. Все восторженно захохотали. А иеродиакону вручили другой стакан, наполненный водкой, и сказали:
— А ну, отец, возгаркни многолетие благочестивейшей, самодержавнейшей…
— Не стану! — выпучив глаза, заорал иеродиакон и затряс кудлатой головой. Опрокинув водку в пасть, он вытер усы и гнусаво запел на манер стихиры:
— Дщерь Вавилона окаянная, како ты восходи-и-ла на престол…
Барышников, прислушавшись из другой комнаты, приказал вышибить пьяного забулдыгу вон да надавать ему елико возможно по загривку, дабы не порочил своим неподобным поведением православную религию. Монаха уволокли.
Снова заиграли щекастые рожечники с гусляром. Многие заказывали блины и пряженцы, как на поминках, кричали рожечникам:
— Бросьте скоморошничать, а то изобьем вас!.. Царя сегодня закопали, а они в гусли-мысли.
За многочисленными столиками гул стоял, только и разговоров, что о последних событиях в столице. Почти все были порядочно подвыпивши, кричали, не стесняясь. Старый кузнец с ремешком через лоб, посасывая трубку, бубнил все одно и то же:
— Знатно, знатно вышло. Гвардия, армия, смерть в одночасье… Видать, самим сатаной сработано… Знатно, знатно вышло. Видать, самим сатаной…
— А почему, дозвольте вас спросить, — заговорил, размахивая ложкой, кривой маляр в запачканной красками рубахе. — Почему это — прочь, прочь проходи! Нет, врешь, подлая душа, ты дай мне покойничку-то в лик взглянуть, в мертвый лик. — Тот ли покойничек-то, не подставной ли?..
— Ха! Вот ты даже как, — с удивлением протянул кто-то из дымных облаков.
— Да-да-да, — забормотал охмелевший мясник Хряпов. — Страшные дела творятся! Аж жуть берет. Да-да-да. А вы послушали бы, что народ гуторит, даже совсем отлично от того, что в манифестах пропечатывают. Недалеко ходить: взять, к примеру, моих ямщиков из обоза…
Действительно, по всему Питеру множились толки, пересуды, небылицы.
На извозчичьих биржах, на постоялых дворах, по кабакам, по воровским притонам, на рынках среди баб, на церковных папертях в кучках нищей братии, в казармах, в купеческих молодцовских и всюду, всюду одни и те же разговоры.