Шрифт:
Иваныч, нацеди-ка шкалик! — он повернул голову и большими серыми глазами глянул в загорелое лицо подоспевшего и робко стоявшего возле палатки человека. — А ты кто?
— Казак, ваше высокоблагородие! Донской казак Пугачев. За фуражом.
— Пугачев? — А ну, казак Пугачев, садись к костру. Иваныч! — вновь обратился он к старику барабанщику. — А ну, пугни Пугачева шнапсом. Пьешь, казак?
— Никак нет, ваше высокоблагородие, а только что по приказу выпью.
— Молодец… — он развязал свой узелок, достал штоф французской водки и передал Филиппу Ивановичу. — Насыпь-ка всем по чарочке.
Все благополучно выпили, крякнули, закусили хлебом с солью. Пугачев неотрывно смотрел на простецкого командира, и в его казацкой душе, испытавшей всякую грубость от начальства, закипало теплое чувство какого-то особого почтения. Суворов, то подмигивая солдатам, то гримасничая, стал накручивать торчком чуб над высоким, покрытым ранними морщинами умным лбом. Да и все сухощекое, обветренное, с румянцем, лицо его, несмотря на молодые годы, иссечено мелкими морщинками. Узкогрудый, сухонький, он спокойно сидеть не мог: то передергивал острыми плечами, то подбоченивался, то вскидывал руки вверх и покрикивал: «Война, война!»
Голос его резок, тенорист, звонок. Он как бы рубит каждую фразу из гремучего листа металла. Вот он взмахнул локтями, еще раз крикнул:
— Война! Эх, детки, детки. А за кого воюем? За мать Россию воюем. Помилуй бог. Молодцы вы.
Солдаты в молчании внимали. Пугачев насмелился и с дрожью в голосе, едва не всхлипнув от странного волнения, проговорил:
— И мы молодцы, ваше высокоблагородие, а уж вы-то, дозвольте молвить, — вы из молодцов молодец.
— Спасибо, казак Пугачев. А ну, Филипп Иваныч, пугни Пугачева второй чаркой. Барабанщик!.. О-о, барабанщик-мученик… Впереди, впереди.
Трах-тара-рах, трах-тара-рах… — Суворов наскоро перекрестился, повесил голову, с минуту глядел в землю, от его прямого с небольшой горбинкой носа шли, огибая углы рта, глубокие охватистые складки. Искусно управляя ими, Суворов мог придать своему подвижному лицу то грустное, то суровое, то радостное выражение. Вот он вскинул голову и подмигнул барабанщику:
— Иваныч! Суворову, Суворову поднеси. И всем…
Все поднялись с чарками, дружно прокричали:
— Будь здоров, отец наш!
— Пейте, детки. А врага бить будем. Штыком, штыком! Влево коли, вправо коли! Пуля дура, штык молодец. А казацкая саблюка тоже — ого-го… Жжих — и нет башки! Пугачев, песни можешь?
— Завсегда могу. Я голосист.
— Стой! Дай я сперва. Старуха у меня там, в Кончанском, в селе моем. Нянька. Ох, мастерица, ох, затейница. Не поет, а вопит. Аж слеза берет.
Суворов быстро крутнул головой, сорвал с жердины висевшую над его плечом просохшую портянку барабанщика. Тот с испугом закричал:
— Ваше высокоблагородие!.. Не трогте! Вот рушничок почище…
— Помилуй бог, Иваныч, не шуми, — погрозил Суворов пальцем, взял ручник, живо подвязался им по-бабьи, как платком, весь сморщился, выпятил подбородок, стал похож на старушонку.
Пугачев и солдаты не могли стерпеть, улыбнулись. Суворов сугорбился, подшибился рукой и, пришамкивая, запел-завопил старушечьим голосом:
Головами мосты мощены, Из кровей реки пропущены, Ох-ти, да ох-ти, да ох-ти мне.— Это про войну, братцы, про кроволитье, — сказал Суворов натуральным голосом и резко разогнулся. — Ой, и добры же слова в песне, ребята. Все кричат — Гомер, Гомер! А вот он — Гомер, старухи деревенские. Не слова, а жемчуг, бриллиантовые бусинки. Берегите, братцы, старину!
Он опять сугорбился, сморщился, снова завопил:
Круг сердечушка с ружья палят, По бокам пуля пролятыват, Мати дома убивается, Сынок милый не вертается…Он вопил протяжно и столь выразительно, с такой неподдельной жалостью к жертвам войны, что солдаты начали пофыркивать носами, Иваныч смахнул слезу, и плохо бритые губы его задергались.
Быстро стемнело. Стали бить вдали вечернюю зорю. Суворов вскочил, сорвал с головы ручник, припустился к своей палатке, крикнул на бегу:
— Соломки, соломки подбросьте! Спать к вам…
Глава 5
Берлин взят
Наступила весна 1760 года. Вновь началось великое передвижение войск.