Шрифт:
Так я и поехал на фронт, с этой тетрадкой. Поехал уже не в Сталинград, где к тому времени прозвучали последние, победные выстрелы, а к Орлу, Курску, Белгороду, где развивалось наше зимнее наступление и уже начинал вырисовываться контур будущей знаменитой Курской дуги. Потом я много писал о боях на Огненной дуге, колесил в своей «эмке» по фронтовым большакам и проселкам, спешил все увидеть, узнать и обо всем сообщить в «Комсомольскую правду», — и просто не было времени думать еще и о своем ненаписанном рассказе.
Курская битва завершилась 23 августа. В тот день, еще на рассвете, в лесу на окраине Харькова мы с Юрием Жуковым в потоке войск пробивались на «эмке» в только что освобожденный город. Сохранилась старая фотография: в то утро Ю. Жуков и я сидим на главной площади Харькова, у Дома госпромышлепности, сидим… в зарослях кукурузы. Громада знаменитого дома выгорела дотла, площадь выглядит одичавшей. И помню, на площади, среди всякого хлама, валялась груда газет времен оккупации. Был там и «Сигнал», фашистский журнальчик, который издавался в Берлине для оккупированных народов Европы. И вот в этом случайно попавшемся старом, годичной давности, журнале я впервые увидел большую и мастерски выполненную немецкую фотографию из Сталинграда с надписью: «Волга — в наших руках!». Сфотографировано было с обрыва над Волгой, сквозь ветки кустарника и, вероятно, уже на закате солнца, в слабом вечернем свете. Трое немецких солдат-минометчиков, в касках, с засученными рукавами, вели беглый огонь по реке; а невдалеке от них, на мелководье, догорало какое-то полузатонувшее судно. Присмотревшись, я различил большой пассажирский пароход, колесный, трехпалубный, с высокой трубой. К моменту снимка от него остался обгоревший скелет, весь окутанный дымом и паром, труба обрушилась в воду, и видно было, как волжское течение, омывающее пароход, уносило хлопья горячей, дымящейся пены. Чем дольше я всматривался в фотографию, тем больше узнавал в ней нечто очень знакомое: то, что увидел когда-то, очнувшись на волжской отмели. И если это был «Композитор Бородин», то отмель с живыми и мертвыми находилась от него метрах в двухстах ниже по течению и осталась где-то за кадром. Да и дата съемки — 24 августа 1942 года — была датой гибели «Бородина». И помню, с каким волнением я рассматривал фотографию.
А еще год спустя, в октябре 1944-го, я снова увидел эту фотографию при весьма необычных обстоятельствах. В те дни «Комсомольская правда» один за другим напечатала три моих репортажа с границы Восточной Пруссии. Первая пядь немецкой земли, на которую мне довелось ступить, лежала за пограничной болотистой речкой Шешуна, за ржавой колючей проволокой, опутавшей илистый берег: там у поваленного столба с жестяным германским орлом начиналась улица первого немецкого городка, полуразрушенного Эйдткунена. А самый первый немецкий дом, весь иссеченный пулями и осколками, стоял на дамбе через Шешупу: одноэтажное кирпичное здание старинной постройки. Совсем недавно его покрасили заново, что было странно и необычно во фронтовой полосе. Я вошел в дом и все понял: здесь помещалось казино для офицеров дивизии, оборонявшей Эйдткунен. Зал был завален перевернутыми столами и стульями, пол усыпан пустыми бутылками и крошевом битой посуды. С разбитой люстры свешивался обрывок фашистского флага. Написанные на стене свежей масляной краской изречения фюрера призывали стойко защищать Восточную Пруссию — колыбель германской нации.
Распихивая столы и стулья, я пробрался в угол зала, где над стойкой бара на самом видном месте висели какие-то три картины. Одна из них оказалась портретом Гитлера, и кто-то уже прошил ее автоматной очередью. А по бокам висели две фотографии, сильно увеличенные и оправленные в деревянные рамки. И, взглянув на них, я едва поверил глазам. В этом первом немецком доме оказался тот самый, знакомый мне снимок из «Сигнала»: Волга, обрывистый берег, трое солдат-минометчиков в касках, с засученными рукавами, а поодаль от них, на мелководье, — догорающий остов пассажирского парохода, возможно «Композитора Бородина». Да и подпись под фотографией осталась все та же: «Волга — в наших руках! 24 августа 1942 года». На другой фотографии, тоже сорок второго года, я увидел панораму заснеженного Эльбруса: ее сделали с вершины, где немцы-солдаты только что установили флаг с черной свастикой. Этот триптих, висевший над стойкой бара, — Гитлер, Волга, Эльбрус — призван был поднимать дух и веру у каждого, кто входил в зал офицерского казино. Для них тот русский пароход, погибавший на Волге, был лишь красноречивой деталью на фотографии, прославляющей Гитлера. Даже теперь, в сорок четвертом, проигрывая войну и отступив до самой Шешупы, они все еще цеплялись за миф о всемогуществе фюрера: мол, он, сумевший дойти и до Волги, и до Эльбруса, сумеет закрыть на крепкий замок границу Германии. И, рассматривая триптих, я решил, что и это войдет в мой рассказ о гибели санитарного парохода под Сталинградом.
И хотя до конца войны — а День Победы застал меня в Австрии, в Альпах, — я так и не успел закончить рассказ, он всегда был со мной, в полевой сумке. Лишь осенью сорок пятого года, вернувшись с войны, я смог написать еще десяток страниц. К тому времени у меня скопилось столько фактов, деталей, заметок, связанных с историей «Композитора Бородина», что первоначальный замысел стал тесным для собранного материала. А как его углубить, пока я не знал. К тому же в те дни прочел в октябрьской книжке журнала «Знамя» рассказ «Гибель командарма». Имя автора — Галина Николаева — я встретил впервые, но сам рассказ читал не отрываясь: в нем я узнавал что-то очень знакомое и тоже когда-то пережитое мною. В рассказе тоже был сорок второй год, пылающий Сталинград и гибнущий па Волге санитарный пароход. Как и «Бородин», он вывозил раненых из Сталинграда и, обстрелянный немцами, затонул и сгорел на мелководье неподалеку от берега.
Да, рассказ на эту тему был уже написан, стал фактом литературы. Повторяться нельзя, нужно писать повесть, тем более что к большему полотну тянул и собранный материал. Нужно было и побывать в тех местах, где все начиналось.
Январским морозным днем я приехал в Сталинград, на Тракторный завод, уже полностью восстановленный. И от завода знакомой дорогой пошел к бывшему рубежу обороны — к Мечетке, к Волге, к поселку Рынок. Дотла сожженный поселок почти еще весь лежал в руинах. Проулком я спустился к реке. Из архивов я уже знал, что «Композитор Бородин» затонул и сгорел у Рынка и что он был единственным пароходом, погибшим 24 августа. Следовательно, на фотографии, которую я видел в «Сигнале» и в первом доме на немецкой земле, на фотографии, датированной 24 августа 1942 года, мог быть только «Бородин». И вот я стоял на обрывистом берегу, заросшем кустарником, на том самом месте, откуда был сделан снимок. Сомнений уже не оставалось. Как и на снимке, неподалеку от берега была мель. На ней громоздились льды. Но только ли льды? Казалось, под ними лежит что-то большое, массивное, — может быть, корпус сгоревшего парохода?
Я зашел в стоявшую поблизости саманную хатку. В ней жили люди, приехавшие с Украины. В войну их здесь не было, но они тоже слышали о погибшем санитарном пароходе и видели его старый корпус, занесенный песком: прошлой осенью, до ледохода, он еще торчал над водой. Люди вспомнили, что раненых с того парохода, погибших в огне или в воде и вынесенных волнами к берегу, немцы велели зарыть в общей могиле. «А где это?» — «Там за поселком».
Я пошел туда и в поле, вдали от дороги, рассмотрел одинокий холмик, занесенный сугробами. Проваливаясь в снегу, добрался до холмика и увидел деревянную ветхую пирамидку с красной звездой. Фамилий на ней не было, только дата — «1942 год», и кто здесь похоронен, и сколько их, никто, конечно, не знал. Это была лишь одна из 187 братских могил Сталинграда, отмеченных пока только такими деревянными пирамидками. Павшим за Сталинград еще предстояло соединиться всем вместе где-то в его священной земле. Таким местом, по общему мнению, должен был стать Мамаев курган. И, стоя у безымянного холмика над Волгой, я думал, что и это должно все войти в мою повесть.
Казалось, повесть созрела; но, написав ее первые главы, я убедился: быть очевидцем событий еще недостаточно, нужно изучить их и по документам. Архивы находились в Москве; но я к тому времени уехал надолго корреспондентом в Берлин, и работа над повестью опять отложилась. Лишь годы спустя смог я вернуться к неоконченной рукописи и поработать в архивах и библиотеках. Выяснилось, что в истории Сталинградской битвы трагедия «Композитора Бородина» не прошла незамеченной, она упоминается в документах и мемуарах. Так, в своем «Сталинградском дневнике» бывший председатель городского комитета обороны А. С. Чуянов писал: «Бородин» с 700 ранеными на борту был у Рынка в упор расстрелян из орудий и минометов, хотя шел под флагом Красного Креста. Почти все раненые погибли.