Шрифт:
Я взял со стола пустую бутылку и вышел. За зданием общины была чешма, гляжу — у крана с десяток полицейских. Я ждал, когда они напьются, и прикидывал, что мне делать. Сбегу — сам себя выдам, вернусь — он может меня выдать. О наших делишках знал и народ, и власти, но ни у кого не было доказательств. Об убийстве человека на границе слух разнесся широко, но никто не докумекал, что я и есть тот убитый. Нет, думаю, бежать нельзя. С того света вернулся, а теперь, если попробую бежать, все откроется и все прахом пойдет. Если он узнал меня и решит выдать, буду все отрицать. Такому человеку, как он, не больно поверят. Поставил я бутылку на стол, а у него руки-то связаны, он и говорит мне: поднеси, мол, бутылку ко рту. Я поднес бутылку, он пьет и смотрит на меня. То на лицо смотрит, то на грудь. Потом дал знак, я отвел бутылку, у него по подбородку на грудь потекла вода. «У тебя, парень, руки дрожат, — говорит, — еще зубы мне выбьешь. Не бойся, у меня руки связаны». Как сказал он «у меня руки связаны», так я понял, что он меня узнал.
Скоро его позвали, он загремел кандалами, пошел. Другие вышли во двор, я остался в комнате и смотрел в окно, как полицейские помогали ему забраться в телегу. За телегой тронулась охрана, люди стоят во дворе, смотрят им вслед, а я думал о том, что жизнь такие штуки выкидывает, какие и во сне не приснятся. Карадемирев чуть на тот свет меня не отправил, а вышло так, что мы снова встретились и я поил его, как малого ребенка. Он меня не выдал, но когда я вернулся домой и все обдумал, мне снова стало страшно. В суде его обвинят в убийстве, притом по эту сторону границы, в Болгарии, потому что он ведь сам в этом убийстве признавался. Спросят, кто убитый, где труп, а он скажет, что никто и не убит, был только раненый, да и тот выздоровел и живет там-то. И очную ставку он мог потребовать.
Целый месяц я покоя не знал, все ждал, что меня арестуют и отправят в город. И решил я оставить свое село и поселиться в каком-нибудь другом, подальше. Я об этом подумывал еще в больнице, когда жизнь моя на волоске висела. Стал я объезжать села, подыскивать место, попал и сюда. Сказали мне, что здесь есть пустой дом и наследники его продают. Осмотрел я его и тут же дал задаток. Этот вот самый дом. Все бы хорошо, но мой брат уперся. Иди, говорит, куда хочешь, но я не допущу, чтоб ты меня с пустыми руками оставил. Верно говорят, что от своих больше всего и натерпишься. Когда я промышлял тем-другим, я и ему подкидывал, не забывал его. Он тогда еще неженатый был, так я ему сказал, пусть выбирает, в старом ли доме он хочет жить или строить новый, когда женится. Он женился и решил остаться в старом доме, но потребовал и те деньги, которые я ему обещал на новый. Он, мол, землю на эти деньги купит. Дал я ему деньги, а когда надумал переселяться, ему еще подавай. Ты, говорит, золото припрятанное увезешь с собой, купишь где-нибудь поместье, а мне на двадцати декарах мучиться. Ты, говорит, жизнью рисковал, но и я рисковал тоже, и сколько страху из-за тебя натерпелся, сколько сраму, и об семье твоей заботился. Если б ты попался, кто б твою жену и ребенка содержал? Мне слово одно стоит сказать, говорит, будешь там же, где Карадемирев, так что давай делить все как есть. А у меня припрятанного почти ничего и не было. Я и связным давал, и товарищам, и докторам. Осталось на обзаведение и чтоб земли немного купить. Отделил я брату из этих денег, и перебрались мы с Китой сюда. Ты не помнишь, где ж тебе помнить. Койчо тогда четыре годика было, тебе три. Вы все вместе играли, даже спали вместе. Один вечер у нас, другой у вас. Подправил я дом, купил пятьдесят декаров земли, скотину, того сего, так и зажил.
Что там ни говори, а славное было времечко. Теперь что? Справедливость, порядок, свобода — пустые слова. Снова для одних есть свобода, для других нету. За одно слово — или по башке тебя, или за решетку. Что тебе скажет какой-нибудь остолоп, то и делай. Дают тебе слово, а говорить должен ему в угоду. Ни глаз своих у тебя нету, ни языка, ни ума своего. Ты — как все. С виду вроде и не такой, а на самом деле такой же. Такой же сверчок, как все остальные, что на шестке сидят. А в те времена я сам себе хозяин был, сам себе царь. Где наша не пропадала! Что со мной через час будет, знать не знаю, но иду вперед. Что бы со мной ни случилось, это я, я сам на себя навлек. И мир вокруг меня — мой, вот что важно. Пусть на один день или одну ночь, но мой. Может, ты жизнью за это поплатишься, а все равно идешь туда, где никак не угадаешь, что тебя ждет, что ты увидишь и как ты выкрутишься. То-то и то-то, говорят, незаконно. Да на этом свете все законно и ничего не законно. Все зависит от того, с какой стороны посмотреть. На руку тебе — значит, законно, не на руку — незаконно. Жизнь так устроена, что закон у каждого свой. И каждый грабит другого. Кто сильней, грабит слабого, кто богаче — бедного, кто умней — глупого. И тот, кто красивей, грабит урода, хоть, может, того и не хочет. Потому как люди-то не одинаковые. А стали б одинаковыми, тут и жизни конец, хлеб, который ты ешь, спечь было б некому.
Был когда-то такой помещик, Близнаков, владел десятью тысячами декаров земли. Возвращались мы раз, как бы это сказать, из похода. Видим — в поле куча народу, но не работают, стоят. Мы прошли мимо и остановились на отдых. Смотрим — в поле стебли порея. На дворе весна, откуда здесь этот порей, спрашиваем работников, а они говорят, что хозяин дал им по десятку стеблей порея и по ломтю хлеба. Они этот порей есть не стали, а понатыкали в землю, протестуют, значит. Тут как раз и хозяин на пролетке явился, увидел натыканный порей и велел кучеру его собрать. «Завтра, — говорит, — сожрете, я вас медом и маслом кормить не собираюсь». Сел обратно в пролетку, а я его хвать за полу. «Ты что, — говорю, — хозяин, от голодных людей хочешь? Коли нанял работников, корми их так, как сам ешь». — «Ты, бродяга, — кричит, — да кто ты такой, еще учить меня вздумал, как мне своих работников кормить». Схватил я его за воротник, скинул на землю, приставил ему нож к горлу. «Может, я и бродяга, — говорю, — но хочу, чтоб ты накормил своих людей, не то я так тебя отделаю, что ввек не забудешь». Велел я двоим из наших сесть в пролетку к кучеру и привезти из поместья еды. «Возьмете, — говорю, — все, что найдете в кладовой съестного, и чтоб через полчаса были здесь». Пролетка тронулась, а помещик кричит: «Я тебя под суд отдам за то, что ты на меня с ножом! Или закона на тебя нет? Кто ты такой, что здесь командуешь?» — «Я, может, и никто, — говорю, — а законов на свете не один, а тысяча. Только сейчас закон у меня в руках. Минуту назад был в твоих, а теперь в моих. Кто в руках его держит, для того он и справедливый». Так мы с ним беседуем, а работники, человек тридцать, слушают и молчат. Оперлись на свои мотыги, слушают и молчат, закону подчиняются. Подъехала пролетка, нагруженная жратвой: брынза, масло, простокваша, колбасы и всякое прочее. Работники расселись, сели и мы с ними перекусить. Помещик повернулся ко всем спиной, курит и молчит. «Видишь, хозяин, — говорю ему, — как мой закон кормит людей, а к вечеру, как возьмешь его снова в свои руки, он их голодными оставит».
В свое время, когда я в ТКЗХ вступать не хотел, Стоян Кралев обвинял меня, что я иду против закона. Как только не честил меня, и убийцей назвал. Я, мол, дочку Калчо Соленого убил, сноху свою то есть. Ты был на свадьбе, помнишь, как все случилось. Не убивал я ее, но так все потом обернулось, как я и подумать не мог. Помнишь, когда у нас шоссе прокладывали? Значит, и Кунчо, дорожного мастера, помнишь. Того, который на околице в домике на колесах жил. Фургон называется. За месяц до того, как кончили шоссе, шел я мимо фургона. Он был открыт, но Кунчо не было. Раньше, сколько раз я там ни пройду, он всегда в дверях сидит. Ноги свесит, прислонится к створке и на губной гармошке играет. Работы нет, что еще ему делать — либо спать, либо наигрывать. Я ему то арбуз дам, то винограду — дорога на виноградник мимо его фургона шла, а то кукурузу молочную подкину, пусть испечет. Покалякаем малость, я дальше иду, он за свою гармонику берется. Я знал, что он из-под Шумена, там в село у него жена и двое детей. Зимой он с ними жил, а летом работал на дорогах.
Так вот, в фургоне его в тот раз не было, и я пошел дальше по тропинке через кукурузное поле. Всего, может, шагов сто прошел, смотрю — стоит на тропинке, а рядом с ним женщина. Он меня, видно, тоже заметил и пошел навстречу, а женщина побежала вперед и скрылась с глаз. Поболтали мы с ним, я обещал на обратном пути оставить ему арбуз. Я не подал виду, что заметил женщину, но когда миновал поворот, двинул напрямик по кукурузе. Остановился у начала виноградников, подождал немного, и по тропке прошла Радка. Она каждый день ходила на виноградник, носила отцу обед. И вроде бы что мне за дело, кто с кем и зачем встречается, но вот поди ж ты — слабость человеческая. Захотелось мне узнать, случайно Радка и дорожный мастер встретились или нарочно. На другой день, когда Радка понесла отцу еду, я снова туда. Обошел стороной, остановился у тропки и затаился. Подождал немного, прошла Радка, а за ней и Кунчо. Догнал ее, что-то они друг другу сказали и свернули в кукурузу. Так несколько раз я подстерегал их на том же месте. Однажды услышал, как Радка плачет и говорит ему: «Завлекаешь меня, а потом только я тебя и видела». С тех пор стал я за Радкой приглядывать. Жили мы близко, куда б она ни пошла — в поле, либо к чешме, либо во дворе у себя крутится — всегда на виду. Дорожный мастер уехал, и девка приуныла. Замечал это я один, потому что я один в селе знал ее тайну. Кунчо, верно, наврал ей, что холост, что вернется и к ней посватается. А может, он и вправду холостой был, кто его знает. На свете полно таких проходимцев. Заговаривают женщинам зубы, в два счета их обдуривают. А Радка что — девка молодая, глупая, вот и попалась на удочку. Мать ее в одиночку в поле надрывается, отец в дом и не заглядывает — нет чтоб присмотреть за детьми, поучить их уму-разуму, постращать когда нужно. А девка как одна останется, так она ровно лошадь на лугу — куда вздумается, туда и поскачет. И когда я увидел, что девка хватает воздух, как рыба на песке, решил идти к ее отцу со сватовством.
К Калчо Соленому у меня с давних времен какая-то гадливость была. Ничего плохого он мне не сделал, а смотреть на него противно. Такие люди, как он, не ходят по земле, а ползают, и за ними след остается, как от слизняка. Мне на таких наступить хочется и если не раздавить, то хоть хвост прищемить. Он все равно что кишка — в один конец входит пища, из другого выходит говно. И пищу-то другие ему в рот кладут. Отец у него был человек работящий, хорошую землю ему оставил, а у него она вся запаршивела. Пятьдесят декаров — целое состояние. У нас три поля было друг возле друга, так я ни разу не видел, чтоб он на эти поля ступил, навоз бы вывез, вспахал или засеял. Жена как крот копается, когда одна, когда с дочками. Я пашу или сею по одну сторону межи, она — по другую. Были годы, когда и она их не обрабатывала, поля зарастали бодяком и чертополохом. И эти сорняки перебирались на мои поля, ветер разносил семена. Меня так и подмывало пройтись плугом по меже, вспахать их, прополоть, но нельзя. Это тебе не вещь какая — взял и унес. Много лет эти три поля глаза мне мозолили, много раз я хотел их купить, но он отказывался. Нет у меня земли на продажу — вот как отвечал. Лежит себе на вышке посреди виноградника, попыхивает цигаркой да слушает, как птички поют. Словно на курорте живет-поживает, а я из сил выбиваюсь, сорняки дергаю, которые точно зараза с его полей на мои переползают. Наконец я сообразил, с какого боку к нему подступиться. Как только Кунчо уехал, на другой же день я пошел сватать его дочь. Можешь мне не поверить, но если б он тогда на свадьбе уперся, если б сказал «нет, ни пяди земли не отдам», я б и не стал у него те пятнадцать декаров требовать. И дочь не стал бы ему возвращать. Я был уверен, что и без того после свадьбы я буду обрабатывать эту пустующую землю и она будет все равно что моя. Это бы так, но когда я увидел, как у него язык отнялся, я сказал себе: бери сколько хочешь, у такого и жизнь отобрать не совестно, потому что он без всякой пользы небо коптит.