Шрифт:
Входят трое охранников и раздают алюминиевые миски с рисом. Исаак принюхивается к рису — вдруг отравленный? Видимо, не он один думает об этом: в комнате устанавливается тишина.
— Ешьте, придурки! — орет охранник. — Неизвестно, когда вас еще будут кормить!
Миски звякают. Рис сухой и безвкусный, недоваренная чечевица — видно, ее добавили к рису в последний момент — скрипит на зубах. Но он проголодался и решает съесть все.
— Ага!.. [3] Господин!.. — обращается мужчина в пижаме к одному из охранников. — Будьте добры! Мне нужно в уборную.
3
Обращение к мужчине: господин (фарси).
Охранник некоторое время смотрит на него безучастно, затем уходит.
Мужчина скрючивается. К еде он не прикасается.
Исаак жует и проигрывает в уме события дня: как, едва заметив их тени в темноватом коридоре, надел на авторучку колпачок и отложил ее — сдался прежде, чем они открыли рот; все, что произошло после, кажется ему теперь каким-то абсурдом. Впервые с момента ареста он осознает: его жизнь, если только он останется в живых, никогда не будет прежней. Может случиться так, что он никогда больше не обнимет жену, никогда не увидит, как растет дочь; в аэропорту он махал рукой улетавшему в Нью-Йорк сыну — как знать, может, они виделись в последний раз. Думая об этом, он чувствует, как кто-то притронулся к его руке. Он вздрагивает, поворачивает голову.
— Здравствуйте! Меня зовут Рамин, — говорит сидящий рядом парень.
Исаак смотрит в темные, расширенные зрачки парня и видит в них ужас, такой же, как и у него, который он весь день пытается избыть. Рука у парня холодная: не пальцы — ледышки.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
На два года моложе его сына, Парвиза.
— Твои родители знают, что ты здесь?
— Отец умер. А мать сидит. Вот уже два месяца.
— Ну, тебя-то долго не продержат, — говорит Исаак. — Ты же еще мальчишка.
Рамин кивает, набирает в грудь воздух. Исаак говорит уверенно — не потому, что верит в хороший исход, а из отцовского инстинкта — и парень, похоже, успокаивается.
— Как думаете, почему нас держат здесь? — продолжает парень. — Они что, решают, кого куда отправить?
— Молчать! — голос охранника прорезает тишину, осевшую в комнате как пыль. — Не то как бы вам не пожалеть!
Они послушно замолкают. Исаак пытается представить себе историю Рамина. Возможно, его семья была как-то связана с шахом. А может быть, парень — один из тех коммунистов, горячих голов, которые протестуют против новых исламских порядков точно так же, как раньше протестовали против монархии. А что, если все гораздо проще: парень еврей, как и сам Исаак, или хуже того, из бабистов [4] , которые учат, что все люди, как и религии, равны.
4
Бабисты — последователи религиозного учения секты бабидов, возникшей в Иране в 40 гг. XIX в. Бабизм провозглашал окончание эпохи господства законов, основанных на Коране и шариате.
Исаак слышит, как слева на пол стекает струйка.
— Простите, — извиняется сосед, который сидел слева. Сейчас он стоит в углу, повернувшись ко всем спиной; из желтой лужи у его ног к центру комнаты стремится ручеек. На скамейке ерзают: им неловко.
— Простите, не мог терпеть дольше, — говорит сосед.
Исаак смотрит на соседа, на его темно-бордовые пижамные штаны, на вычищенные до блеска кожаные туфли — добротные, почти не ношенные, сшитые наверняка вручную, на заказ в какой-нибудь пыльной мастерской на окраине Лондона или Милана. Эти свидетельства, рассказывающие о прежней жизни соседа, вызывают у Исаака еще большую жалость к нему. Они все здесь равны, понимает он, и люди из свиты шаха, и влиятельные бизнесмены, и коммунисты — борцы с режимом, и пекари, и рыночные торговцы, и часовщики… В этой комнате, лишенный и ценностей, и вещей, каждый из них — всего лишь тело, каждого могут расстрелять, а могут и вернуть домой целым и невредимым, и потом он будет рассказывать друзьям и близким леденящую душу историю своего заключения.
Исаак закрывает глаза и старается не вспоминать игривый смех жены, беззаботную улыбку сына, кудряшки дочери. А когда открывает глаза, видит, что над ним кто-то навис — в свете единственной лампочки без абажура, свисающей с потолка, виден лишь его силуэт.
— Вставай, — приказывают Исааку.
Исаак поднимается, но он сидел слишком долго: колени, как заржавевшие дверные ручки, отказываются разгибаться, и он снова плюхается на скамью. Тот, кто навис над ним, зажимает под мышкой картонную папку — даже не думает помочь, лицо его все так же сурово. Исаак снова делает попытку и на этот раз встает. С него снимают наручные часы, расстегивают ремешок — охранник опускает их в карман своей зеленой куртки. После чего обмотанным вокруг запястья платком завязывает Исааку глаза, туго затягивает на затылке двойной узел. Исаак чувствует, как ресницы прилипают к щекам — глаза погружаются во тьму. Ему очень хочется моргнуть — прежде это давалось само собой.
Его выводят на улицу. Оживленное движение на дороге заглушает звук шагов. Он слышит, как все ближе постукивают деревянные башмаки, такие же носит его дочь, и когда шаги уже совсем близко, раздается детский голос: «Мам, гляди! Гляди на него! Что он сделал?» Исаак — сам-то он ничего не видит — как-то забыл, что его видят. Он испытывает неловкость и надеется лишь, что о нем не судачат досужие зрители. И тут же в спину ему упирается дуло винтовки.
— Пошевеливайся! — командует охранник. — Не на прогулку вышел!
Исаак прибавляет шаг.
Его сажают позади, между двумя охранниками; от одного пахнет сигаретами и розовой водой. Исаак слышит, как урчит мотор, как переговариваются охранники — кого забрать следующим, остановиться ли на заправке — и пытается по голосам определить, кто есть кто, но понимает, что не различает конвоиров. Запомнил только, что одежда у них была заношенная. А у того, последнего, который завязывал ему глаза, была окладистая борода. Но вот лица в его памяти не отпечатались.