Шрифт:
Наука, искусство и поэзия — миры несходные, это параллели, которые не пересекаются ни у Эвклида, ни у Лобачевского.
Поэзия настолько далека от науки, насколько творческая проза отлична от научной. В поэзии нет прогресса никакого. Поэзия непереводима, не поддается прозаическому изложению. Те намеки, обмолвки, которыми оперируют в поэзии, научным методом не постичь. Да, наука в структурном смысле — присутствует, но ведь эта работа обречена на бесплодие, на отсутствие выводов. Поэзия — непостижима, хотя, конечно, существует и частотный словарь, и метрические особенности.
Поэзия скальдов, как она доходит до нас, — и не есть ли это литературоведческий гипнотизм?
Литература никак не отражает свойства русской души, никак не предсказывает, не показывает будущего. Литература менее всего футурология, к сожалению.
<1971>
В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской [377]
Уважаемая Ирина Павловна.
По поводу «Книги жизни» Ивановой, я буду отвечать Вам, а Вы уже решайте, что сообщать и что не сообщать автору.
377
Письмо к И.П. Сиротинской, в сущности, рецензия на мемуары Нины Михайловны Ивановой-Романовой «Книга жизни» («Нева», 1989, № 2–4). Это характерная особенность эпистолярного наследия Шаламова: его письма не просто сообщения, но суждения по самому широкому спектру проблем.
В письмах к Б.Л. Пастернаку содержится подробный отзыв на роман «Доктор Живаго», а попутно вкрапления фрагментов этики, эстетики, собственных воспоминаний.
В письмах к А.И. Солженицыну — развернутая рецензия на рассказ «Один день Ивана Денисовича», краткий отзыв на роман «В круге первом», изложение собственного кредо: о лагере — правда и только правда, никаких смягчений.
Так и в этом письме — его собственный взгляд на мемуарный жанр вообще, заметки о стихах и прозе.
«Книга жизни» Ивановой-Романовой — очень искренний, пожалуй, женский мемуар о юности, о любви, и прежде всего — о ее кумире — Александре Николаевиче Афанасьеве (1908–1945?), участнике оппозиции 20-х годов, репрессированном и сосланном в Череповец вместе с другими «большевиками-ленинцами», как называли себя оппозиционеры. Дата его смерти, сообщенная Военной коллегией Верховного суда СССР в 1957 году, вызывает сомнение: его жена Гезенцвей Сарра Менделевна (1908–1937) была расстреляна.
С этими людьми Шаламов был знаком, именно по поручению Сарры Гезенцвей он стал выполнять задания оппозиции, работал в подпольной типографии и был арестован в феврале 1929 года. По этому делу Шаламов был реабилитирован лишь в 2000 году.
Упоминаемый в тексте письма Сермукс Николай Мартынович был секретарем Л.Д. Троцкого, был с ним в ссылке (подробнее см. Троцкий Л. «Опыт автобиографии», т. 1–2. М., 1991).
По просьбе Нины Михайловны я отнесла ее рукопись Шаламову, кажется, в 1973 году. Он написал отзыв в виде письма ко мне, не желая, видимо, вступать в переписку с Ивановой-Романовой: всякое вторжение в его жизнь новых людей он переносил с трудом. Я передана Нине Михайловне это письмо, и оно ее и порадовало, и огорчило невысокой оценкой ее кумира Афанасьева.
Несколько слов пояснения по поводу учителей Нины Михайловны. В.Т. покоробило ее суждение о Л.С. Выготском — великом ученом, авторе трудов по развитию мышления и речи, о психологии творчества, а также ее преувеличенная оценка Державина К.Н. (1903–1956) — переводчика, филолога и Келтуялы B.C. (1867–1942) — литературоведа.
Как тщательный рецензент В.Т. отмечает и ошибки Нины Михайловны: Сервет Мигель (1509/11—1553) — испанский мыслитель, врач был сожжен по указанию не Лютера, а Кальвина и др.
Нина Михайловна долгие годы писала мне, прислала стихи о Шаламове, но встретиться с ним ей не удалось. К счастью, ей удалось увидеть опубликованной «Книгу жизни». Последние годы она провела в доме престарелых в г. Пушкине и умерла в 1994 году.
«Книга жизни» — полноценное литературное произведение. Жанр мемуаристики слишком близок художественному произведению, и не из-за «Былого и дум» или «Жития Аввакума», а просто потому, что нет никаких мемуаров, в сущности есть мемуаристы — тот же самый крик души, который требуется и от всякой «Войны и мира». Границы жанра тут зыбки, условны. Это значит, что никакой документальной литературы в строгом смысле слова нет. В одном из писем Солженицыну я писал, что проза будущего — документ, отнюдь не понимая под документом так называемую документальную литературу. Солженицын, обладающий литературными знаниями в размере руководителя литкружка средней школы, пространно мне доказывал, что не только документальная литература и т. д. Солженицына портит его заочное литературное образование, внесение в его словарь терминологии школьника: «сквозная новелла», «исследовать»…
Документ — это совсем другое, чем документальная литература. Документ — это, например, стенограмма IX партийной конференции, которую вел Ленин во время войны с Польшей (19–22 декабря 1921 г.) и которая недавно опубликована, которая горит в руках и сейчас.
Ну, хватит о невежестве.
Мне кажется, что в «Книге жизни» Ивановой перед нами пример элементарных схем О Генри: писателем оказывается не X, а его сосед Y, а X самый тривиальный человек. По этой схеме-теме Генри ежегодно сочинял много рассказов. Среди трех писателей — героя 20-х годов Афанасьева, Сермукса и Ивановой — героиня-то и была тем истинным писателем, который пишет, что ему довелось писать эпитафии, а потому что она-то и есть писатель.
Я знаю Афанасьева, слышал о Сермуксе и оценил его по наблюдательному перу Ивановой. Хорошо знаю Сарру Гезенцвей. И Сарра, и Саша Афанасьев — самые рядовые люди, рядовые исполнители, интеллигенты тогдашнего прогрессивного человечества, а Иванова — писатель. И не ее вина, что ее писательский рост шел в той же тогдашней обедняющей, усушающей оранжерее.
И Сермукс не мог подсказать ей книг (не Плеханов же, который рванул бы перо Ивановой вверх, за волосы приподнял бы героиню).
Иванова нашла себя, потому что у нее есть талант. Она это чувствует, всю жизнь заботится о его утверждении. Конечно, рукопись достойна хранения, издания и не только какдокумент века.
Мне кажется, что Афанасьев уехал в Бийск и расстался с Ивановой, нарушив обещание помочь, просто Иванова была для него слишком сложна, слишком высоки и глубоки были ее требования к жизни. Иванова — пример несчастливой жизни. Иначе и быть не может при ее вкусах.
Перейдем к прозе. Проза — при ее даровитости, важности отмечена такими недостатками, с какими соваться в литературу нельзя. Недостатки, мне кажется, поправимы.
Надо вычеркнуть все стихи. Удалить не только эпиграфы. Эпиграфы, кстати, говорят о вкусе, вернее об уровне вкуса. Когда ставятся рядом Алтаузен и Эсхил, доверие к автору уничтожается. Надо просто снять, вычеркнуть все эпиграфы! Но не только в эпиграфах, стихов много в тексте и их надо беспощадно выщипать, как сорняки. И тогда покажется проза, выразительная и серьезная.
Читатель не будет думать, что она унавожена стихами, взращена на стихах. Читатель не должен этого заметить. Нормальный читатель не доверяет стихам.
«Другиня-Врагиня» можно оставить, тут немало находок стоящих, но только как-то разделаться со славянщиной, «Другиня» — это не по-русски. Но если нельзя заменить на «Друг и Враг», как пишут о женщинах — поэт, а не поэтесса, то можно оставить и так.
Обязательно надо снять все страницы, где хоть намеком чувствуется несимпатия, недружелюбие к евреям. Эта позиция недостойна русского интеллигента, русского писателя. Надо повычеркивать лишние пейзажи, особенно если пейзаж не несет другой нагрузки — не нужен в рассказе, ни в повести, ни в мемуаре.
Надо снять суждения о Выготском. Выготский — знаменитый русский психолог, автор ряда важнейших работ, словом, классик. А героиня вместо того, чтобы ловить каждое слово Выготского — слушала Келтуялу: «Державин читал у нас очень недолго, его сменил некий Выготский, личность до того тусклая, что по контрасту он казался малознающим».
В. Каспарова была секретаршей не Ленина, а Сталина (до Стасовой), эта та самая секретарша, которую Сталин посадил.
Можно переименовать Череповец просто в Город с большой буквы.