Шрифт:
— У вас попадаются фразы, которые почему-то неловко слушать, — говорил Олейников и указывал фразу пальцем. Это и была редакторская работа. Он каждый раз попадал на инородное тело наблюденной реальности или личного опыта, залетевшее в книгу двойных отражений.
Как можно полтора года с усилиями, с интересом писать не свою книгу? Олейников отвечает на это:
— Есть разный писательский опыт. Есть неглавный опыт правильно сделанной условной вещи.
Когда я пожаловалась Боре, что написала чужую книгу, он ответил:
— Нет, отчего же… Это похоже. Все герои острят.
Боря: — Как же с твоей книжкой?
Я: — Не знаю. Ответа еще нет. Но мне это вдруг стало неинтересно.
— А если все-таки она выйдет? Может быть, станет опять интересно?
— Не знаю… Очень может быть.
— Но ведь ты на этом конфликте построила жизненную теорию профессиональной работы и творчества про себя. Как же с этим?
(Пауза)
— Знаешь, в конечном счете лучше, если пропадет теория, чем если пропадет книга… Но если пропадет книга — останется, по крайней мере, теория.
Олейников уверял, что завредакцией возьмет мою сторону в деле о «Пинкертоне».
— Так он ведь, по вашим словам, за книгу-учебник?
— Это было раньше. Вы знаете, люди сегодня говорят одно, а завтра другое.
— А послезавтра что они говорят?.. Самое неприятное — попасть на послезавтра.
Разговор с Борисом <Бухштабом> об Олейникове:
Б.: — Он удивительно умен. Он как обезьяна — все понимает и говорит мало…
— Ты уверен в том, что обезьяны мало говорят?
— Так думают дикари. Они думают, что обезьяна не говорит, чтобы ее не заставили работать.
— А, вот это на Олейникова… действительно, очень похоже.
Вольпе — бакинец. В начале 1920-х бакинскую молодежь наставлял Вячеслав Иванов. Вольпе вдруг зачитался Некрасовым и решил, что Некрасов замечательный забытый поэт. Вольпе прибежал к Вячеславу Иванову: «Вот Некрасов — замечательный, несправедливо забытый поэт». — «Вы думаете, несправедливо?..» — задумчиво спросил Вячеслав Иванов. (Рассказал Вольпе.)
«Человек должен быть всегда погружен в свои мысли, если хочет чего-нибудь достичь…» — писал Левенгук. Конечно, работа, над которой человек думает, пока пишет (как на службе), — многого не стоит.
N. говорит: «Разговаривать со знакомыми это сейчас исследовательская работа».
Все служащие академическо-литературных учреждений подразделяются сейчас на два вида: те, которые хотят уйти со службы и их не пускают, и те, которые хотят остаться на службе — но их выгоняют.
Небывалое взаимо- и самосожжение ученых и литераторов в недалеком будущем должно прекратиться. Кто-то сказал, что оно прекратится — за отсутствием сражающихся. Кроме того, перестанут выходить книги, потому что опубликованная книга — это почти самоубийство. Придется либо закрыть литературу, либо успокоить обезумевших от страха людей.
После критики Z. немедленно написал доклад о футуристах, в котором, во-первых, получилось все наоборот, а, во-вторых, подверглись разоблачению покойники и живые — особенно снабжавшие его материалом.
Прежде чем выступить в ИРКе, он прочитал доклад Вите. Посредине чтения вдруг спросил:
— А может быть, так неудобно?
— Не знаю, — сказал Гофман (должно быть, своим дидактическим голосом), — я ведь этим не занимаюсь; так что мне трудно сказать, что именно удобно, а что неудобно.
Бедный Z., вероятно, так и ушел в уверенности, что Виктор «не занимается» историей литературы.
На покаянии в Институте историк Р-ль сказал:
— Всякая чистка и проверка ценна для меня тем, что она нейтрализует то объективное зло, которое я представляю.
К. имеет мужество признавать ошибки Бориса Михайловича Эйхенбаума.
Речью Постышева стихийную проработку затормозили раньше, чем можно было ожидать. Вчера все и всюду говорили о выступлении Марра. Марр, по-видимому, очень кричал. Марр — ученый. Он, вероятно, догадывается о том, чего стоит наука без упрямства и слепоты. Сейчас некоторые примитивные вещи, произнесенные публично, производят потрясающее действие. Он между прочим сказал, что в лингвистике иногда нужно иметь мужество не признавать свои ошибки.
