Шрифт:
— Тю-у,— прервала его бабка,— хватит тебе! Не иначе на тебя крикливица напала.
— Не на меня. На нашего батюшку. На трехсотлетие так кричал, как на церковного сторожа, всех людей перепугал. Вот такие, Василек, торжества у нас. В золоченых каретах не ездим, а своими ногами до духана протянем, и ладно. Ну, рассказывай!
В Пашковской он задержался до ночи, жужжал про торжества не смолкая, в тех же подробностях описывал проезд по Невскому проспекту царского кортежа, похвастался покупками.
Когда Попсуйшапка рассказывал о празднике в Петербурге, можно было подумать, что он сам ехал в экипажах или, на худой конец, ему было поручено проведение торжеств. Вины в том его не было. От веков досталось ему убеждение, что романовское самовластие нескончаемо и благотворно и другого ничего не бывало и не будет в России. Куда ни кинься — все под рукой царской. Братьев Скиба, усомнившихся в нынешней правде, расстреляли, о них уж и позабыл город. Ювелир Леон Ган приготовил для кубанской депутации поднос из чистого серебра, и казаки повезли его в подарок царю. Доктор Лейбович, заподозренный в сочувствии революционерам, носит орден св. Анны. Куда ни повернись — одна власть. Хотелось преуспеть в этой жизни, подумать о себе. Больше он ничего не знал. В толпе он еще сильнее приподнимался на цыпочки, чтобы лицезреть пышное преуспевание, а может, и быть замеченным. Слаб человек!
Когда наутро появился в мастерской из аула тонконогий князь Султан-Гирей, Попсуйшапка всей душой пытался ему услужить, и казалось ему, что князь будет долго помнить о нем. Тот важно вышел и про все забыл. И все же услужить было приятно. Князь! Всем услужи — будешь человеком. Родной жене, да еще такой, как его Варюша, тоже угождай ласковым словцом, хлебом насущным, подарком. Если и любить перестанет, все равно будет держаться за тебя. На том свет стоит. Кто норовист, того никто не жалует.
Между тем дома, хоть и произошло примирение, ничего не изменилось и супружеской радости не было. Все так же жена наспех кормила Василия, комнаты убирала кое-как, с базара приходила насупленная. Василий не понимал, чего ей еще надо. День-деньской он крутился как белка. «А что ж, Варюша, ничего у нас не меняется? — хотелось сказать ему.— Я стараюсь, а ты?» Но молчал, знал: за день — еще хуже станет. Первый вечер, когда она покорно слушала его рассказы о Петербурге и за руку тянула спать, ушел как в сказку, и снова ей стало все безразлично: перебивала его на каждом слове, называла (будто в шутку, а с ехидцей) шапошником, мать его не замечала. И Василий в обед просиживал часок где-нибудь в Старокоммерческой гостинице, в ресторане или в шашлычной у Бадурова с Терешкой, жаловался.
— Надо было мне жениться на Кривохацкой, ее мать бубликами торгует. Она мне вышила двенадцать платочков голландского полотна, шелком расшила: «Люблю сердечно, дарю навечно. Того встрелю стрелой, кто разлучит меня с тобой». Знала молитву от сглазу, от крикливиц.
— Раз такое дело, я б за тебя свою дочь отдал.
— У портного Телушкина тоже хорошая дочка. Но я пришел к ним, а мать нарезала на стол таранку нечищеную. Это ж она и дочь не научила чистоте? Говорят же: взад хохол умен.
К лету, успевая везде и всюду, Попсуйшапка так же внимательно прочитывал газету, бурчал, поправлял журналистов или высказывал свои соображения. Брат Моисей ужасно любил его слушать.
— Государь в Кострому поехал. На семейную землю. В Ипатьевском монастыре с иконой божией матери архиепископ Тихон вышел. Этой иконой мать Михаила Федоровича благословила на царство. Та я читал, знаю и без них. А наследника — у него ж ножка больная — носит казак Деревенько. Знаешь Деревенько?
— Пашковский казак?
— Не-е. Матрос.— Василий вставал, подтягивался, изображая матроса.— Мужчина высокого росту, разухабистый. Да как Турукало — гвардеец, их там подбирают, не думай... Он спас наследника во время крушения «Штандарта». Подумали, что наскочили на мину, он его хвать — и бросился с ним с яхты в море. Оценили. Я видел его, как этот раз за товаром ездил.
— Что ж, парадные экипажи красивые?
— С Терешкиным не равняй. Царица тебе поедет в таком. И великие княгини в позолоченных. «Духовенство выходит навстречу государю в полном облачении и осеняет путь монарха...» Ну, хватит про царей читать. Хорошо там, где нас нет. Моя Варюша от этого лучше не будет. И наш городской голова улицы не замостит. То ж, как бы сказать, товар лицом, эти парады. России нужно марку держать, а казаку крышу камышом самому надо крыть, и нам с тобой шкурки замачивать — самим. Ты замочил?
— И откуда ты, брат, у нас умный такой?
— Сплю и думаю.
Калерия воспитывала теперь сирот в приюте, над которым попечительствовал ее отец. К церковным и государственным праздникам к дому у Карасуна подвозили мешки с мукой, несколько бараньих туш, конфекты, пряники, потом отец приходил сам, поздравлял и вместе с детьми сидел на концерте, которые устраивала Калерия: кто-нибудь читал Некрасова, пел детскую песенку, танцевал. Отец добивался, чтобы и другие имущие обыватели жертвовали в приют; на месте деревянного дома ныне стояло крепкое двухэтажное здание. Попсуйшапка тоже не пропускал случая, чтобы дать в общую кассу хоть маленькую денежку. Был у них случай такой: мальчик, кем-то наученный, написал в Петербург наследнику Алексею жалобные слова, и через некоторое время на его имя принесли из канцелярии Бабыча пакет с вложением. На десять рублей купили арбузов, но наказный атаман строго предупредил воспитателей. Попсуйшапка, прочитывая фамилии в списках пожертвований к разным дням, сравнивал, кто сколько дал, и, не желая позориться, с каждым разом прибавлял рубль-другой. Жена за это на него нападала. Если ты человек с достатком, пусть самым маленьким, благотворительности не избежишь. И от попрошаек не отобьешься. Люди всегда почему-то думают, что у тебя всего больше, нежели на самом деле. Скрывать же богатство тогда не любили. Наоборот: дорогую шубу, бесценный бриллиант пусть увидят все! Попсуйшапка гордился своими шляпами разных фасонов: рафаэлевского, а-ля Тарас Шевченко, французского. И уже не одна молодка строила ему глазки и мечтала отбить. О том, как человек живет дома, узнают по каким-то еле уловимым признакам.